Да, это было первое, что омрачило мою радость, — фотография, сделанная без участия этого мастера! Садясь в ожидавшую меня машину, я все еще искал его глазами.
— Где же дедушка, почему я его не вижу?
— Нубара нет.
Зловещие слова, когда речь идет о семидесятилетием человеке. Я не смел прервать молчание — из страха услышать то, чего больше всего опасался.
Хоть на несколько секунд все оттянуть… и страшную правду, и слезы.
Тогда отец добавил:
— Его нет, он уехал в Америку с твоей бабкой и твоим дядей Арамом.
Я почувствовал облегчение, почти радость, словно бы мне вернули деда. Ведь после смерти дорогого существа бывает так, что все случившееся внезапно представляется кошмаром, который вот-вот должен закончиться. На секунду я испытал подобное ощущение чуда.
Вместе с тем я был очень заинтригован. Мне казалось, что Нубар давно отказался от своих планов эмигрировать.
Но вдруг меня пронзила другая тревожная мысль.
— А Иффет? Где она? Я ее тоже не видел.
— Твоя сестра в Египте. Она вышла замуж в начале войны, мы не смогли известить тебя.
— Кто ее муж?
— Ты его не знаешь. Махмуд Кармали. Из древней и знатной семьи, которая жила в Хайфе. Он работал здесь в одном английском банке, но совсем недавно его перевели в Каир. Отец у него служил в османском банке в Стамбуле. Наш зять славный малый, безупречно честный, в высшей степени любезный, но слегка… того.
При последних словах отец сделал жест, который мне уже не раз приходилось видеть: поднял глаза и ладони к небу, затем опустил их вниз, потом вновь к небу, вновь вниз, и так несколько раз, очень быстро и словно бы передразнивая молящихся. Это была его манера величать кого-либо «ханжой» или «святошей»… Понимать это буквально следовало не всегда, поскольку мой неверующий отец склонен был издеваться над любым человеком, который при нем начинал шевелить губами и перебирать четки.
— Надеюсь, сестра счастлива?
— Да, она сама его выбрала, и, по-моему, они хорошо ладят. Ты за Иффет не бойся, она умеет внушить к себе уважение. Заботы мои связаны отнюдь не с ней… Я сказал заботы? То, что мне пришлось претерпеть за последние годы, куда больше, чем заботы. Я не хотел бы портить тебе удовольствие от возвращения домой, но ты должен знать: на нас обрушилось великое несчастье. Сегодня я пережил первое радостное мгновение за четыре года. Вот увидишь, в нашем доме отныне будет не протолкнуться.
Поскольку я помнил наш дом именно таким, то фыркнул про себя с насмешкой и не без раздражения. У меня сохранились не самые лучшие воспоминания от этой постоянной толкотни, от этого вечного хождения взад и вперед.
Для моего отца дело обстояло иначе, поэтому глаза его вдруг наполнились слезами, и он яростно стиснул руки.
— Вот уже четыре года ни один человек не переступал наш порог. Как в дни моего детства, в Адане. Зачумленные!
Я положил руку ему на запястье, и глаза мои увлажнились — душу охватила скорбь прежде, чем я узнал, какая с нами стряслась беда.
* * *
— Твой брат… Селим… Да будет проклят тот день, когда он родился!
— Не говори так!
— Почему я не должен так говорить? Потому что он плоть моя и кровь? Если меня станет пожирать опухоль, я буду обязан любить ее лишь за то, что она плоть моя и кровь?
Я не посмел прервать его. Да и протестовал я только для вида, ибо никогда по-настоящему не любил своего брата.
До войны, когда я уехал, Селим был еще подростком — апатичным и жирным, ленивым и неспособным к учению, брюзгливым и злобным. Все были убеждены, что из него ничего не выйдет. И знали, какое будущее ему уготовано. Для начала он промотает свою часть наследства, а потом сядет на шею брату или сестре…
Мы все его недооценили. Я хочу сказать, недооценили его способность творить зло. Известно, что война пробуждает у иных людей ум и энергию. Иногда во благо. Но чаще наоборот.
В годы военного конфликта в стране, как и во всем мире, воцарились дефицит и снабжение по карточкам. Тут же расцвела контрабанда и подпольная торговля всякого рода. Некоторые устремились туда, чтобы выжить, другие — чтобы обогатиться. Среди них оказался и мой брат, но ему не нужно было ни выживать, ни обогащаться.
Он часто уходил из дома. Комната его находилась на отшибе, и он мог выходить в любой час дня или ночи через заднюю дверь. Отец мой ни о чем не догадывался. Если бы сестра по-прежнему жила с ними, она, конечно, заметила бы, что происходит нечто необычное. Быть может, и Селим не зашел бы так далеко. Когда же она уехала, ничто уже не могло заставить его свернуть с избранного пути.
В один прекрасный день случилось то, что должно было случиться: окружив наш дом, солдаты французской армии через громкоговоритель отдали всем приказ не сопротивляться и выходить с поднятыми руками.
Это была осада по всем правилам военного искусства, как если бы речь шла о вражеской крепости. Отца моего не удостоили и намеком на объяснение. Он исступленно кричал из окна своей спальни, что произошла несомненная ошибка. Потом с ужасом увидел, как солдаты выносят с нашего чердака джутовые мешки, сейфы, металлические бидоны, картонные коробки. То же самое нашли в пустом гараже, в стенном шкафу под внутренней лестницей и даже в комнате моего брата, в платяном шкафу и под кроватью. Этот мерзавец превратил наш дом в склад контрабандистов, а мой отец ни о чем не подозревал. Селим ухитрился также спрятать некоторые товары в фотостудии деда, к которому пришли в тот же день и обошлись с ним сходным образом.
Дело усугублялось тем, что накануне произошла вооруженная стычка на юге столицы, рядом с небольшой бухтой, которой часто пользовались контрабандисты. Один таможенник был убит, двух раненых торговцев схватили, и именно в ходе их ночного допроса всплыло имя моего брата. Он оказался — неслыханная честь для благородного рода Кетабдаров! — одним из вожаков банды; во время столкновения он находился на берегу, где поджидал товар вместе со своими сообщниками. Они-то и застрелили таможенника перед тем, как удрать. Быть может, стрелял сам Селим? Он это отрицал, и доказать это не смогли. В доме у нас были ружья, но все они лежали в своих футлярах, и ни одно из них еще не было пущено в ход. Орудие убийства так никогда и не нашли.
В тюрьму попали все. Брат, отец, дед и мой дядя по материнской линии Арам, профессор-химик Американского университета, простодушный ученый, всегда витавший в облаках своих формул и совершенно неспособный понять, что случилось, — даже мой отец понимал больше. В тюрьме оказались также садовник и его сын.
— Твой брат никогда ни в чем не нуждался! За что он так с нами поступил? — повторял отец.
Как объяснить ему, в чем нуждался мой брат? Ведь я сам мальчиком и подростком часто испытывал ощущение, что дом этот — тюрьма, из которой невозможно вырваться. Разве не возникало у меня желания крушить все и вся — мебель, стены, гостей? Что меня удерживало? Я знал, что любим. Конечно, сама чрезмерность этого обожания побуждала меня бежать как можно дальше — но лишь для того, чтобы вернуться зрелым человеком, уверенным в своих устремлениях и способным оградить их от любых посягательств. Если бы не эта убежденность в том, что меня любят, злобная горечь могла бы возобладать во мне, и в один прекрасный день, пользуясь военным временем, я тоже мог бы совершить нечто непоправимое. Убийство или самоубийство… ибо сделанное Селимом очень походило как на то, так и на другое.