Жадный-жадный, но Пузя клялась, что, если бы начать сначала…
В тот вечер за бутылкой (особенно за второй) я ей даже верил, но
– невозможность спокойно видеть рядом довольного человека терзала ее душу даже помимо ее воли. Какая корона, какой принц мог бы утешить (утишить) принцессу, способную отказать мужу в куске батона, когда он с другом в шесть утра отправляется на
Бадаевские склады разгружать вагоны (на самом-то деле – порезвиться на воле да обожраться грушами-дынями без жены).
“Почему я обязана идти в магазин!” И нам пришлось кидать ящики со сверхдефицитными бананами без маковой росинки (Катька почему-то отсутствовала), и меня затошнило от первого же мыльно-душистого куска. Долго бананов не мог в рот взять, даже когда они появились вместе с демократией. Это при том, что ко мне Пузя почему-то подлизывалась – вероятно, чтобы использовать против еще кого-то.
*Александр Мелихов
"НАМ ЦЕЛЫЙ МИР ЧУЖБИНА"*
Роман
Выждав просвет между вжикающими машинами, я пересек набережную
Макарова увесистой трусцой. Тучков мост… Я даже вздрогнул, когда, не успев одеть его в привычный ореол, случайно увидел из троллейбуса Юру, шагающего по мосту сквозь редкую метель в слишком длинном (шинель Дзержинского), слишком давно купленном потертом пальто и шапке с пружинящими, словно подбитые крылья, опущенными ушами… Я сразу понял, что Юра шагает из фирменного, отделанного цветным деревом, магазина на Петроградской, где продавались кубинские сигары: Юра желал быть Печориным в демократическом обществе, принципиально не допускающем аристократизма. Юре-то и с самого начала было западло, будто школьнику (тем более уже в третьем престижном вузе), ездить на занятия, выходить к доске, выслушивать неодобрительные замечания: чтобы держаться с преподавателями по-свойски, нужно было до этого пахать с не менее унизительным усердием. Но и после отчисления пришлось подкармливаться за счет наших батонов, скрываться от коменданта, а потом уже и от милиции: “тунеядка” грозила тюрьмой…
Господи, уж не по этому ли самому поребрику я тогда никак не мог пробежать больше пяти-шести шагов (зато только подумал – и взлетел обратно) после стакана портвейна? (Была такая манера – шел мимо и шарахнул стакан.) Катька наблюдала за моими пробежками с умильным неодобрением взрослой тети. Чумазые весенние работяги откачивали из люка какую-то дрянь. Я, конечно, не мог не пробежаться и по глотательным вздрагиваниям их ребристого шланга. Делать, что ли, нечего, сквозь треск насоса рыкнул на меня один чумазый. Ты же неправильно лопату держишь, укоризненно проорал я в ответ, и он, на мгновение остолбенев…
Глупый мальчишка, с грустной нежностью сказала Катька, когда мы удалились из зоны акустической досягаемости.
Наконец-то я догадался взять у Катьки сумку. “Ого!” – “Да, тяжелая, одиннадцать метров”. – “Уже и вес начали мерить метрами?” Оказалось, это были занавески для какой-то ее белорусской родни. Мы уже бессознательно нащупывали путь к физическому сближению – начинали осторожненько касаться изнанки наших жизней: родня, ее бытовые нужды и привычки… Мы как раз перебежали через набережную к этому вот устью Волховского, где теперь расположилось постоянное представительство новорожденной республики Саха “Бастайааннай бэрэстэбиитэлистибэтэ”. А вот и тысячу раз истоптанная брусчатка – черные полукружия, как в переспелом подсолнухе, – Тучков переулок. Эта арка – вроде бы проходная до Съездовской линии. На месте ли стойкий одноногий
Аполлон?
Но от компашки тинейджеров прямо к моей подворотне направились потный волосатый птенец и отклеившийся от багровой девахи раскормленный загривок под прозрачным ежиком. “…Поссссать!..”
– просвистело с такой удалью, словно они намеревались вплавь пересечь Геллеспонт. Подружки проводили героев припухшими улыбками. Когда-то я ни за что бы не изменил маршрут – имею право! Но сегодня для всякой погани у меня нет чести: найду выгодным пробежаться на карачках – пробегусь, как на тренировке.
Помнится, эти ворота тоже сквозные… во дворе духовка с привкусом пыли, из окна завывает довольно красивое меццо. “Кто так сладко поет?” – радостно округлил бы глазищи Славка.
“Балалайка!” – вдруг тренькнуло во мне. Славку же в детстве учили играть на балалайке! Отмывал его отец от космополитизма или в этом еврейском снабженце тоже таился романтик? Когда он отказался написать Славке разрешение на выезд – его дочь от второго брака работала на авиационном заводе, – Славка даже на похороны к нему не поехал. Понимаю: каждому своя шкура дороже.
Не понимаю одного: как при этом можно считать себя правым?
Когда я разыскал Славку в Бендерах, после ошалелых объятий он со смехом рассказал, что время от времени к нему врывается милиция – якобы в поисках преступника – и у всех присутствующих переписывает паспорта. Я как раз ждал утверждения диссертации, а потому улыбался довольно натянуто. Славка же, ничего не замечая, переменил выражение на скорбно-презрительное: к ним теперь ходят одни отказники, остальным в КГБ пригрозили кому чем. Они потом поодиночке подходили, извинялись: просто исчезнуть считали непорядочным. “А слушаться этих не считали непорядочным”.
Я в изумлении воззрился на него: а ты бы чего хотел? Ты печешься о своих интересах, а они о своих. Если я махнул к тебе с черноморского сборища по теории графов, упуская ценные связи с графологами и графоманами и вообще ставя под угрозу свою карьеру, то исключительно по собственной… Но ведь самое главное – объяснять бесполезно, можно только принимать или не принимать человека с его кривобокой решалкой.
Славка достоинства ампутации оценил раньше меня (и то сказать, мы постоянно были для него источником сомнений – источником сравнений: его Марианны с Катькой, его образа жизни с моим, его решимости уехать с нашей решимостью остаться), но зато не так последовательно. Разысканный мною, несмотря на конспирацию – в паспортном столе он оставил липовый будущий адрес: дом с таким номером приходился как раз на середину Невы, – он сиял, как умел сиять только Славка. “Здорово ты выглядишь – крепкий такой!”
Мужчины друг другу подобного обычно не говорят. Да и не замечают. По крайней мере я лишь после этого его возгласа, который он как бы не в силах был сдержать, обнаружил, что он не только облысел, но и отек. Потом под отпущенной бородой отечность стала не так заметна, и в редкие его заезды я скорбно мирился с этой бородой фрондерствующего еврея, придававшей ему сходство с гениальным лириком Афанасием Фетом, но уж пластиковый-то пакет с пламенеющими ивритскими иероглифами он мог бы оставить в чемодане!
Славкин барак походил на наш заозерский, но с двумя комнатами, обставленными ностальгической послевоенной мебелью, с жизнерадостным седеньким тестем из железнодорожного депо (мы в первый же вечер дружно отправились туда в халявный душ вместо платной бани), с его иссохшей сицилийского вида сестрой в черном, близоруко вкалывавшей Славке инсулин в терпеливо, по-коровьему, подставленное плечо. Зато я не обнаружил пластинок: оказалось, закадычные Бах с Шубертом (ни дня без ноты) упакованы для отъезда лет на десять – пятнадцать. Славка – и без концерта для чембало с оркестром – невероятно!..