Пани Зофья, хоть и вечно старается похудеть, очень тоненькая, такая тоненькая, что, кажется, подуй сильный ветер, и она переломится. Единственный изъян, о котором знаем только мы, – чуть длинноватый безымянный палец на левой руке. Пани Зофья по этому поводу очень горюет и все время украдкой вытягивает безымянный палец на правой, наверняка зная, что это не поможет.
Пани Зофья очень справедливая. Такой уж у нее с младенчества странный характер. Стоило иной раз отцу обругать телевизионную дикторшу или репортера, у пани Зофьи немедленно начинались судороги, и отцу ничего не оставалось, как брать свои слова обратно и понарошку просить прощения у стеклянного экрана. Пани Зофья, когда была маленькая, вообще не умела врать. Если уж не хотела говорить правду, в крайнем случае уклонялась от ответа. Теперь вроде бы научилась, или нет, пожалуй, все-таки нет.
Пани Зофья может меня пнуть или дать подзатыльник. Не сильно – просто так, для острастки. Ведь она уже почти взрослая. А если иногда и сюсюкает в своем дневнике, то исключительно потому, что жизнь у нее, по правде говоря, нелегкая. Мало радости быть девчонкой!
Мне стыдно, что я читаю ее дневник. Я честно обещаю себе в него не заглядывать. Но любопытство одолевает. К тому же я все хорошо понимаю и способен на сочувствие. Поверьте, в том, что я делаю, нет ничего плохого. Наоборот. Будь моя воля, я бы этих идеалов, пишущихся с заглавной буквы, за ухо приволок к пани Зофье и бросил перед ней на колени.
Я тут ее нахваливаю, а между тем кто-то позвонил в дверь. Я открыл с бьющимся сердцем, потому что много чего ждал. Но это оказалась превозносимая мной пани Зофья.
– Что слышно на съемках? – спросила она со странной, неприятной усмешкой.
Меня бросило в жар, но почему-то не так, как обычно.
– На каких еще съемках?
– Ладно, не придуривайся!
– Я не придуриваюсь, просто не понимаю, о чем ты.
– Таинственный герой-любовник, – сказала пани Зофья и заперлась в ванной.
Преодолев гордость, я встал под дверью, дожидаясь, пока она выйдет. Наконец пани Зофья появилась с новой прической и пошла на кухню поискать что-нибудь бескалорийное. Я вошел следом за ней и притворился, будто ищу что-то на столе.
– Я правда не знаю, про какие съемки ты говоришь.
– Ни про какие, – равнодушно бросила она, но меня такой ответ не устроил.
– Чего это тебе стукнуло в голову? Я к кино отношения не имею.
– Вот и хорошо.
– Кто-то тебе насплетничал.
– Отстань, зануда. Да кто поверит, что тебя пригласили сниматься?
А сама как ни в чем не бывало обшаривала полки в поисках прошлогодних яблок, в которых уже и витаминов не осталось. С таким видом, будто всецело поглощена этим занятием, однако где-то в уголках ее чуточку азиатских губ дрожала все та же странная и неприятная усмешка.
Поэтому я на всякий случай незаметно сунул полученный на студии гонорар в телевизор. Но тут же испугался, как бы деньги не сгорели, да и телевизор мог испортиться. И стал искать другой тайник, но надежный никак не находился. В конце концов я запихнул всю пачку в раковину с далеких островов, которую мне подарила Цецилия. И раковина вдруг перестала шуметь. Будто подавилась деньгами.
Весь вечер мне что-то не давало покоя. Ночью я, в свою очередь, долго ворочался на постели, мешая отцу уснуть. Вконец раскиснув, попытался вернуться к Себастьяну и Эве, но опять у меня ничего не получилось. И я стал уговаривать себя, что все это просто фантазии, нагромождение снов, игра воображения, присущая одаренным, рано повзрослевшим, чрезмерно впечатлительным детям.
И тут вдруг мне приснился сон. Я увидел знакомый многолюдный, ярко освещенный город и башню, возможно Эйфелеву, на галерее которой мы с Терпом уже однажды сидели. Но на этот раз мы, кажется, стояли, а полярное сияние становилось все ярче и горячее. Потом мне почудилось, что гигантский город понемногу отдаляется и сверху уже не выглядит таким внушительным. Мы как будто страшно медленно поднимались на лифте. «Это все из-за них, они нас поссорили», – сказал, обняв меня, Терп. Мне показалось, что он чего-то боится, опасается, как бы я его не покинул, и потому так крепко, почти судорожно, одной рукой прижимает к себе. И тут я заметил, что в его лице нет решительно ничего враждебного, ничего похожего на ненависть. Я словно узнавал знакомые черты, запомнившиеся с давних времен, с момента, когда у меня пробудилось сознание и я впервые увидел человеческое лицо. «Я твой брат, – убеждал меня Терп. – Даже больше, чем брат, – отец, а может быть, и твой будущий сын». Я хотел сказать, что это слишком сложно и маловероятно, но тут обнаружил, что мы стоим по пояс в глубоком снегу перед красновато светящимся окном, где-то угрожающе воют волки, а над нами дрожат, как светлячки, мириады звезд. Мы заглянули в это окно сквозь неплотно задернутую занавеску. И увидели наших близких, сидящих за столом в желтом тепле керосиновой лампы, пьющих чай с вареньем, которое они накладывали в маленькие блюдечки. «Мне нельзя уходить надолго, – сказал я. – Давно пора возвращаться». – «Не бойся, там мы все встретимся». И я увидел себя в длинном, до пят, пиджаке с чужого плеча и завязанном под подбородком, как у деревенской девчонки, платке. Я пас коз, а какие-то пацаны тыкали в меня пальцами и обидно дразнились. «Мне нехорошо, Терп. Я хочу вернуться. Как можно скорее». И вот уже я лежал на чужой кровати, которую тем не менее хорошо помнил. Кровать стояла у стены из толстых бревен, прослоенных истлевшим мхом, и я слышал, как короеды точат дерево, очень отчетливо слышал, потому что из меня уже вытекла кровь, и только тоненькая струйка сочилась изо рта, и капли с простыни падали на пол в огромную лужу, а кто-то похожий на Цецилию дрожащими пальцами зажигал толстую свечу, украшенную изображениями цветов и ангелов.
Под нами уже не было земли, вообще, кажется, ничего не было. И я стал отрывать ладони Терпа от своих плеч, а он медленно и взволнованно повторял: «Не бойся. Везде одно и то же. И там всего лишь отражения наших мыслей, наших желаний, наших надежд».
Утром у меня не было времени размышлять над этим сном, хотя я и недоумевал, с какой стати Терп взял в привычку являться ко мне по ночам, словно бы нанося ответные визиты. Притом в такие моменты, когда я совершенно беспомощен, скован пассивностью, этой странной силой наших снов.
Я очень спешил, но все же успел спрятать раковину с южных островов в шкаф со старой одеждой, а перед тем из любопытства на секунду вытащил пачечку заработанных денег. Раковина опять начала шуметь, точно обрадовавшись вновь обретенной свободе. А я подумал, что непонятно, почему все видят в этих далеких островах столько волнующей экзотики, столько магической поэзии и таинственности. Мне, например, гораздо более интересной и загадочной кажется Исландия, диковинная страна, вырезанная из лавы, безлесная, пустынная, черная, пугающая, печальная, населенная духами и мороками, управляемая древними богами викингов Вотаном и Тором. Честно признаться, я не в восторге от обитателей южных краев, про которых говорят, будто они – воплощение радости жизни, энергичны, темпераментны и довольны собой – и все оттого, что беззаботно верят в человеческий разум. На мой взгляд, куда симпатичнее угрюмые скандинавы, всегда беспричинно озабоченные. Впрочем, не знаю, возможно, я чего-то напутал, но что поделаешь, если меня раздражают люди, довольные жизнью, наслаждающиеся ею, так и брызжущие весельем. Я, например, особых оснований для радости не вижу.