У края тротуара стоял неряшливый голубоглазый толстяк в спортивных штанах с огромным животом, он ел сочный помидор, вгрызаясь в него лошадиными зубами.
— Что происходит? — спросил у него Белосельцев.
— Народ хотит гражданскую войну учинить. Две демонстрации одна на другую прут. Коммунисты с демократами хочут морды друг другу побить. Крови дурной в народе скопилось, вот что, — и он сочно хлюпнул помидором, выдавив себе на живот красную гущу.
Белосельцев всматривался в улицу Горького, в оба ее конца, — вверх, к площади Маяковского, и вниз, к Манежу. В обоих концах что-то дымилось, туманилось, чадно дышало, металлическое, едкое, словно испарялась кислота, разъедая фасады зданий, фонарные столы, троллейбусные провода. В воздухе пахло железной гарью, как в жерле вулкана, и в горле начинало першить.
Белосельцев двинулся вверх, к «Маяковке», просочившись сквозь цепь солдат, — белесые сдвинутые щиты, зеленые каски, черные гуттаперчевые дубинки. Солдаты нервничали, щурили липкие от пота глаза, звякали щитами, похожими на алюминиевые черепа. Медленно катила милицейская «Волга» с фиолетовой вспышкой, будто в чьей- то руке, окруженный лиловым туманом, ошалело мигал вырванный глаз. Белосельцев торопился навстречу туманному месиву, которое медленно надвигалось, закупорив улицу. Словно поршень, выдавливало перед собой плотный сгусток энергии.
Что-то отделилось от общей массы. Стало быстро приближаться. Превратилось в огромного горбатого зайца, который отталкивался от асфальта одновременно двумя задними лапами, скрючив у груди передние, недоразвитые. Пугливыми скачками пронесся мимо магазина «Спорт», оборачивая назад испуганную голову с прижатыми ушами, и Белосельцев с изумлением узнал Академика. Его мучительную улыбку страдающего дегенерата, водянистые, исполненные ужаса глаза, которые искали источник постоянного, неустранимого при жизни страдания. Этот источник не замедлил себя обнаружить. Второй заяц, еще более горбатый, чем первый, с линялым истертым мехом на сильных бедрах, проскакал вдогон Академику. Это была его неутомимая преследовательница, неотступная попечительница, его нежная и властная супруга. В ее заячьих губах дымилась тонкая сигарета с отлетающим синим дымком. В маленьких лапках блестела золотая зажигалка. Она вынула на бегу сигарету: «Андрей, не столь быстро, пожалуйста. Тебе Чазов запретил резкие движения!» И оба, цокая когтями по проезжей части, ускакали, — то ли зайцы подмосковных лесов, то ли кенгуру из далекой Австралии.
Из неразличимого, шевелящегося множества, из туманной мглы, как если бы горели в Шатуре торфяники, возникла белая ослица. Маленькая, тонконогая, с тощими боками, она шла прямо по осевой линии, так что казалось, эта белая линия наносится самой ослицей, вытекает из нее, застывая на голубоватом асфальте. Верхом, тяжелый и грузный, в черном смокинге и галстуке-бабочке, ехал известный киргизский писатель, назначенный недавно послом в Люксембург. В одной руке он держал глиняную миску с кумысом, а в другой нарядный плакатик с надписью: «Европа — наш общий дом». Иногда он наклонялся и поил ослицу кумысом, и тогда разделительная линия становилось белее, а ослица благодарно целовала писателю руку и просила: «Возьми меня в Европу, Чингиз. Я мечтаю увидеть Париж». Они исчезли у Концертного зала имени Чайковского, и Белосельцеву показалось, что время вдруг остановилось, и этот проживаемый им длинный день длится дольше века.
Улица недолго оставалась пустой. На ней возникло нечто непомерно высокое, колеблемое, усыпанное множеством разноцветных огоньков. На ходулях, ловко балансируя, возвышаясь до уровня уличных фонарей, передвигался известный священник, лидер демократических сил. В черной развевающейся рясе, с грозным клином бороды, колючими бровями, маленькими рожками, торчащими из густой шевелюры. Все подмечающие глазки яростно зыркали по сторонам. От сильных движений крест на груди качался, опрокинутый вершиной вниз. Ходули были обвиты гирляндами мигающих фонариков, два рубиновых мерцающих огонька украшали рожки. Священник, поровнявшись с кафе, из которого выглядывали хорошенькие официантки, откашлялся и, глядя на них сверху вниз, запел: «Смелей, православные, в ногу, духом окрепнем в борьбе! В царство свободу дорогу грудью проложим себе...» Удалялся, стараясь не задеть проводов. Достиг перегораживающей цепи солдат, перешагнул через них и скрылся в неразличимом тумане.
Дама на тротуаре, с измученным голубоватым лицом, надеясь на понимание Белосельцева, произнесла:
― Он один искупает все наше богоотступное духовенство. На проповедях он просто неотразим...
Между тем, то, что казалось слипшейся, бесформенной массой, явило себя в виде слитной колонны, запрудившей улицу. Колонна мерно наступала, как лава, съедая пустое пространство, клокотала, бурлила, издавала гулы, источала запахи раскаленной окалины, гнала перед собой вал плотного, сжатого воздуха.
Передняя шеренга держала длинное, перегораживающее улицу красно-бело-голубое полотнище. Сверху в него вцепилось множество рук. Из-под него выступало множество шагающих башмаков. Над ним склонилось множество единых в своем порыве и неотступном стремлении лиц. Все это были лица еврейской национальности. Они двигались слитно, повинуясь древней воле, управляемые невидимым жезлом, словно были ведомы Иисусом Навином. Стремились в обетованную землю, сквозь войны и революции, исторические эпохи и эры, покоряя народы и царства, останавливая в небесах солнце. Разом раскрывали дышащие рты, высовывали красные языки, с силой восклицали: «Виват, Россия!» И казалось, над полотнищем пробегает волной прозрачный голубоватый огонь. Белосельцев ощутил на лице обжигающий жар, от которого задымились ресницы и брови. Рядом на тротуар упал опаленный воробей.
Следом, окруженные священной пустотой, шли трое юношей, которых Белосельцев видел на магическом вечере в Останкино. Заколдованные, глядя поверх толпы восторженными глазами, стройные, истовые, они шли на высоких каблуках, чуть подрумяненные, с наведенными бровями, с серьгами в ушах, уже ведая о своей доле жертвенных агнцев, отделенные от прочей толпы божественным предназначением, казалось, они идут в бессмертие, лучшие из смертных, воины, герои, святые. Тут же четыре черных полуобнаженных эфиопа поддерживали носилки, на которых помещался зашитый жрец, в той же позе, в какой запомнил его Белосельцев во время ритуального действа. Он являл собой сплетенный безголовый клубок мышц, который был нарядно раскрашен, как раскрашивают на производстве электрические трубы и кабели, в зависимости от назначения, каждый в свой цвет. Священная группа проследовала под звуки невидимой флейты. Бабуся в платочке, глядя на них с тротуара, вздохнула:
― Не всякому дадено...
Далее двигались демонстранты в полосатых тюремных робах и стеганых ватниках, держа транспарант общества «Мемориал». Измученные в лагерях, испитые на пересылках и тюрьмах, они влекли на себе огромную гранитную глыбу с надписью: «Соловецкий камень». Надрывались, падали. Врачи тут же оказывали им первую медицинскую помощь. Некоторых увозили в больницу. Но оставшиеся продолжали нести эту непомерную многотонную глыбу, напоминавшую о зверствах сталинизма.
Бесконечными вереницами, по нескончаемым дорогам, окруженные жестокими краснозвездными конвоирами, шли насильственно переселенные народы. Они то и дело подымали вверх кульки, в которых хранилась родная земля. Чеченские профессора и народные артисты СССР вели священный хоровод зикр. Калмыки с неиздаваемым подпольным поэтом Давидом Кугультиновым во главе читали стихи Пушкина про «друга степей». Немцы Поволжья грозно выкликали: «Вольга, Вольга, мутер Вольга!..» — и требовали переводчика.