— Как вы считаете, выберут ли на новый срок президентом Путина? — спрашивали из толпы Гриболюбова.
— Конечно, выберут, — встрял в разговор поэт Ябстердумский. — Выберут по инерции. Мы очень инертный народ.
— Да как вы не понимаете, — говорил Гриболюбов, — что выборы — это спектакль, исход которого предрешен заранее. Личность — лишь символ. Один человек в истории ничего не может изменить. Личность сегодня мало что значит на политической арене. Решают кланы. Личность может служить одному клану или другому. Президент вынужден быть самым гибким, самым эластичным человеком в стране.
— А писатели, разве они не продажны?! — крикнул кто-то.
И тут в игру вмешался Аполлинарий Дрыгунов. Он развил теорию значения личности в истории, привел в качестве примера Кутузова и Наполеона, Пушкина и Николая Первого, Савонаролу и Папу Римского Иоанна, Ленина и Гитлера, Ельцина и Горбачева. Он переходил от сцен падения Рима, погрязшего в разврате и завоеванного аскетичными мужественными кельтами, кимврами и тевтонами, к рассуждениям о сытой и развратной жизни сегодняшней Москвы, о нищете провинции. Он переносил читателей на страницы своего нового романа «Гибель Москвы», где в 2003 году киллеры отстреливают в январе так и не успевшего уйти на управление Центральным федеральным округом мэра Лужкова, а на его пост неожиданно выбирают простого порядочного человека, не больного политикой, не страдающего гипертрофированным самолюбием, бывшего управдома Твердыщева. И чем уникален Твердыщев в сравнении с сегодняшними монстрами политики, с маньяками власти, так это тем, что он просто жалеет, просто любит людей, как хозяева любят своих собак, кошек, домашних свинок, ручных крыс и белых мышей, уживающихся в одном доме и не пожирающих друг друга, потому что в этом доме царят ложь, не фальшь, а истинная любовь… И город разрушается не потому, что приходит Твердыщев. Он разрушается потому, что Твердыщев приходит слишком поздно. Ключ сюжета состоял в том, что за лощеными автострадами и частными билдингами центра Москвы, построенными на воровские деньги, отнятые у народа, крылась болезнь города, о которой не подозревал никто… Рушились сотни пустующих новостроек, построенных правительством Москвы на продажу, рушились двести пятьдесят три городских рынка, отданных на откуп криминалу для выкачивания из народа последних соков, рушился город не для людей, самый дорогой город в мире, построенный на двух подземных реках и оползнях. Да, это был триллер, но как он был написан! Он не шел ни в какое сравнение с теми романами-стрелялками, с ворами в законе, с умными на диво милиционерами и фээсбэшниками, которыми завалили рынок издательства «Эксмо» и «Олма-пресс», он уводил читателя с двухмерного криминогенного пространства страниц в третье и четвертое измерение подлинной прозы, уводил в неизмеримые дали, в метафизическое, полное приключений странствие души.
Читатели спорили с Аполлинарием Дрыгуновым: а правильно ли он сделал, что безжалостно разрушил Москву, город, которому почти тысяча лет, который устоял перед татарами, перед Наполеоном, перед Гитлером?.. И Дрыгучнов яростно доказывал, что он, как художник, вправе это, сделать, потому что Москва сегодня стала рассадником зла и противопоставила себя всей России, что она зажралась, что она ломает людей, ломает судьбу страны, для которой она просто шикарный, непомерно дорогой балласт вместе «Кремлем и его обитателями. Он доказывал, что провинций не любит москвичей, а для него Россия — это провинция…
Пока шли все эти жаркие споры, в которых продавцы не принимали участия, торговля спорилась, книги покупали нарасхват. Особенно хорошо брали «живых» писателей, Которые тут же черкали на титулах автографы. Им, видимо доставляло огромное удовольствие внимание плебса, в глазах их светился полустыдливый блеск самодовольства, и они чем-то походили на разыгравшихся не в меру детей, да и подзадоривал тут же выплачиваемый им «гонорар с продаж». Марк Пингвинов украдкой приглашал Уткинсона и Киндермана, а заодно и Гриболюбова с Доброедовым в соседний ресторан, в Центральном доме журналиста.
Да, писатели наши «плыли», что называется, в страну кайфа, это был их маленький звездный час, минута отдохновения, миг подзарядки аккумуляторов от плебса или, как говорил в шутку Марк Пингвинов, «час вампиризма над читателем», из которого выкачивали энергию. И читатели, «выкачиваемые» незаметно читатели, все великодушно прощали писателям: и то, что их называли «планктоном», «питательной средой для жулья», и разрушение красавицы Москвы, так бездумно, так поспешно отдавшейся напористому обольстителю Юрику Лужкову, пообещавшему ей золотые горы, а на самом деле расплодившему в ее чреслах флору безработных и толпы нищих, роющихся в помойных баках по утрам и вечерам, простаивающие заводы, замусоренные торгашами площади и скверы…
И только аскетичный, мудрый Уткинсон был задумчиво холоден к своим читателям. Они его совершенно не интересовали, как не интересуют случайные отпрыски, «дети мига любви», искателя приключений Дон Жуана. Он давал автографы с равнодушным, почти каменным лицом, он держал выверенную дистанцию между собой и читателем, он не подпускал близко к сердцу и оставался загадкой, что вызывало еще большее почтение к нему, а у дам бальзаковского возраста — помутнение и легкое размягчение мозгов. Они пытались тайком сунуть ему в рукав, в карманы записочки со своими телефонами. И надо отдать должное, Уткинсон, со своим орлиным носом и саксонским абрисом скул, с монголоидно-еврейским прищуром глаз, олицетворял настоящего европейского писателя, он даже малость смахивал на Конан Дойля. Вряд ли это было позерством, вряд ли продуманной актерской игрой, но это был тонко угаданный и воплощенный в реалию образ истинного писателя, одинокого, грустно смотрящего на мир с похмелюги гения, как бы парящего над толпой, презирающего суету и собственные мирские слабости, презирающего жалких людишек, рабов страстей, алчных обитателей его романов. И как он не походил на тех совковых плодовитых многостаночных писателей, которых нынешние издатели с коммерческой целью заманивают на книжные выставки и представляют в золоченой клетке перед раздевающими взглядами читателей для механической раздачи автографов кому ни попадя, как на конвейере, без малейшей оглядки и разбору — кому даешь, зачем даешь? Автору это напоминало маленький акт духовной проституции выгоды ради, когда он видел на книжных выставках, как Маринина или Полина Дашкова лихо подмахивали автографы первому встречному, наскоро спросив, как его, бедолагу, кличут. Ему всегда казалось, что писательский автограф — это нечто вроде залога писательской любви, нечто вроде духовных объятий с читателем, который тебе по меньшей мере мил. Но коммерция и жалкие гонорары изуродовали сегодняшних писателей и писательниц, и они готовы подмахивать за гонорары автографы кому угодно. И оттого им уже нет цены. А ведь сколь дороги коллекционерам автографы Андрея Белого, Александра Пушкина, Державина или Александра Блока именно потому, что они редки.
Пока шли писательские диспуты и пикировки знаменитых критиков Гриболюбова и Доброедова с пиплом, фэсэошники и фээсбэшники не дремали, они крутились рядом, на время исчезали, но нежданно-негаданно их настороженные, озабоченные, немного испуганные лица то здесь, то там выныривали в толпе, и казалось, они вот-вот прервут жаркие споры и потребуют документы у писателей, а читателей загонят в автобус и увезут в лубянские, отнюдь не метафизические, дали на предмет рентгеноскопии души. Так казалось, но на самом деле фэсэошников и фээсбэшников сегодня ничьи души не интересовали, они не просчитывали психогенные возможности, бунтарский дух, смутительный потенциал толпы, не прогнозировали их действия в ближайшем будущем, они, как и лоточники, были временщиками на Новом и Старом Арбате, они не были хозяевами улицы, они были ее обитателями, делившими власть с мафией, и для них важно было лишь одно — чтобы не случилось непредвиденное происшествие, за которое начальство даст им взбучку. Интуитивно они зондировали толпу тем шестым чувством, которым мгновенно просчитывает ситуацию всякий бывалый мент. Толпа читателей, будь она молчалива, не вызывала бы у них тревоги, это была обычная аморфная масса москвичей, не заряженных электронами и позитронами агрессии, булькающая, пузырящаяся масса сусла, струящегося по улицам. Пипл катил по Арбату мелкой зыбью, вечерний бриз слабел, городской прибой потихоньку стихал. Стайки прохожих волокло мутным, плотным течением и затягивало в воронки подземных переходов и метро.