Взглянув на часы, я обнаружил, что сейчас ровно половина десятого. Через минуту посмотрел еще раз и сообразил, что если я начну осмотр, как запланировал вначале, с аквариума, то вообще не увижу процесс кормления, поскольку до обезьян доберусь лишь к полудню, а кормить рыб и крокодилов еще не настанет время. То есть выбрав путь, соответствующий систематике животного мира, я лишусь возможности увидеть то, что не так часто случается наблюдать в зоопарках, а именно как животные едят, выхватывают друг у друга куски, привередничают, кормят детенышей. А потому я повернул направо — и только теперь начнется самое существенное, ради чего написан рассказ. Написанное до сих пор не так уж и обязательно. Я всегда считал, что необязательные места небезвредны для всего остального: они затемняют, разрушают главное. Но зачем тогда я все это написал? Хотя обычно я с легкостью черкаю свой текст, сам не знаю, что не позволяет мне сейчас поднять руку на эти строки. В общем, в виде исключения оставим все необязательное, но будем считать, что рассказ начинается только здесь.
Я пошел направо по дорожке мимо круглого газона, обсаженного цветущими кустами желтых роз, и между коричневато-серыми стволами каштанов увидел обезьяний городок: белые стены павильонов, зарешеченные вольеры, культяпые, безлистные стволы деревьев, миниатюрные подобия скал. Посередине возвышалось недавно построенное внушительных размеров здание, предназначенное для горилл. Здешний зоопарк гордился своими, едва ли не лучшими в мире, достижениями в их разведении. Самой высокой рождаемостью и самой низкой смертностью. Благодаря новой системе питания и современным методам лечения крохотные, но зловредные бактерии, вызывающие воспаление легких, перестали валить с ног двухсоткилограммовых самцов, самки перестали преждевременно рожать мертвых малюток, а их потомство избавилось от рахита и не умирало от поноса. Обезьяны росли здоровыми и крепкими, и можно было надеяться, что доживут до преклонных лет. Один журналист, с которым я беседовал два или три дня назад, рассказывал мне, что у научных сотрудников, курирующих этот зоопарк, есть и другие далекоидущие, смелые планы. Результаты изучения психологических особенностей наших ближайших родственников (так он их назвал) держатся пока в тайне, но должны вызвать сенсацию. Мой собеседник, конечно, не был биологом и имел весьма смутное представление об этой науке. Думаю, он хотел лишь убедить меня посетить зоопарк, являющийся достопримечательностью города, и рассказывал подобные истории каждому иностранцу. В моем случае необходимости в этом не было, поскольку я и без его уговоров пришел бы сюда днем, раньше или позже.
Я еще присел ненадолго на скамейку, уже неподалеку от жилища горилл, чтобы, прежде чем туда войти, выкурить сигарету, и стал рассматривать сооруженные под открытым небом из камней, скрепленных цементом, искусственные скалы Гибралтара, среди которых обитали последние обезьяны Европы. Павильоны, разбросанные между деревьями и живыми изгородями, заселяло множество обезьян, больших и маленьких, разной породы, наших близких и дальних родственников. Некоторые были нам столь далекой родней, что больше походили на медвежат, рысей, ласок и даже крыс, чем на обезьян. Но внешность обманчива. Анатомия, морфология и физиология предоставили нам сведения об обезьянах, не позволяющие причислить их к медвежатам, кошкам или грызунам. Я докуривал сигарету, размышляя о всяких таких вещах, а вернее, позволив своему воображению легко и непринужденно выстраивать цепочки ассоциаций, — как вдруг увидел поблизости от себя два больших автомобиля, черный и белый, резко затормозившие у входа в павильон с гориллами. Это были, по-видимому, служебные машины, потому что подъехали они от ворот по главной аллее, где движение транспорта запрещено. Из машин вышли мужчины, один в белом халате, и торопливо вошли в павильон. Я не совсем точно это описал, на самом деле все происходило следующим образом: от группки приехавших отделился и направился к двери павильона седой пожилой мужчина в охотничьих сапогах на толстой подошве, клетчатом пиджаке и вязаной шапочке; он вошел первым, а уж за ним — человек в белом халате и все остальные. Я подробно останавливаюсь на деталях лишь потому, что в этой короткой сценке, в автоматизме движений, соблюдении некого — пускай скомканного и торопливого — ритуала у входа было что-то, заставившее меня немедленно встать и последовать за входящими в павильон. Когда я был уже у дверей, меня обогнал человек в форме — то ли сторож, то ли пожарник. Он запыхался, должно быть, бежал. Сейчас он замедлил шаг, но на пороге довольно резко оттолкнул меня локтем, заставив посторониться. Была, видимо, какая-то важная причина, объясняющая его таинственную поспешность. Что-то там, внутри здания, происходило или уже произошло. Только вот что? Несчастный случай, преступление, похищение? В напряженном драматизме момента было что-то загадочное, как в кинохронике, и предвещавшее продолжение развития событий, в ходе которых, вероятно, все прояснится: мы увидим, как вынесут кого-нибудь, тяжелораненого или мертвого, выведут преступника. В свете вспышек на долю секунды появится преступник в наручниках, которого будут вести под руки полицейские, крупным планом выплывет его лицо, хмурое, или с глуповатой ухмылкой, или пустое, ничего не выражающее. Мы станем свидетелями одного из тех зрелищ, на которые не скупится наша действительность. Очередного мига изумления и ужаса, вызванного чем-то страшным и бессмысленным, что снова произошло с нами, людьми.
Однако, войдя в помещение, я в первый момент почувствовал некоторое разочарование — там ничего не происходило. Тишина, полумрак, только за бронированным, большим и длинным, как экран в панорамном кинотеатре, стеклом, замыкающим жилую часть обезьянника, было светло. Немногочисленные посетители стояли группками и смотрели на обезьян. Некоторых вообще не интересовали животные. Они изучали развешанные по стенам таблицы, на которых были отмечены места обитания обезьян на обоих полушариях. Фигурки обезьян были изображены на фоне скал, на берегах рек, на ветвях раскидистых деревьев. И хотя земля, деревья, скалы и животные были показаны схематически, тем не менее складывалось общее представление о внешнем виде и среде обитания обезьян. Мужчины, которые минуту назад вышли из машин и так поспешно сюда проследовали, стояли в сторонке и мирно беседовали; сейчас они даже не разговаривали, а слушали, что им говорил пожилой господин в охотничьих сапогах и спортивной шапочке. Один — который был в белом халате — что-то старательно записывал в блокнот. Все было спокойно, ничего не происходило. А может, уже все кончилось? Преступление совершено, труп вынесен, кровь смыта, преступник схвачен? Мне понадобилось еще несколько секунд, чтобы понять, что же все-таки произошло. То, что произошло, еще продолжалось. На фоне белых, выложенных кафельной плиткой стен резко выделялись огромные, грузные тела горилл, застывшие в полной неподвижности. Выглядело это так, словно за стеклом находились не живые звери, а лишь увеличенные до небывалых размеров их моментальные фотоснимки. Картина была четкой, ясной, но неподвижной. Казалось, остановлено и запечатлено короткое мгновение, и оно навсегда сохранится таким, поскольку ничего в нем изменить уже невозможно. Однако в этой сцене не было ничего хаотического или случайного, она, точно пантомима или живая картина, имела определенную композицию, свою драматическую концепцию. Как будто животные, прежде чем застыть в каталептическом оцепенении, заняли предусмотренные сценарием места и приняли соответствующие позы. Совершенно неподвижные? Простите, не совсем так. Моя память все же зафиксировала едва заметное движение — словно на фотографии одно место получилось нечетким, немного смазанным из-за того, что кто-то шевельнулся во время съемки. В какое-то мгновение сидящий на руках у своей мамы-гориллы малыш повернул голову, чтобы взглянуть на нас, людей, но рука матери туг же заслонила, прикрыла ему глаза и повернула его лицом к стене. Это был единственный момент, когда в картине что-то шелохнулось, дрогнуло, а потом все снова стало прежним: мертвым изображением, как в стереоскопе, массовой сценой в финале спектакля, безликой неподвижностью солдат, отдыхающих после боя, кошмарной оцепенелостью музея восковых фигур, — не знаю, как бы это назвать и с чем сравнить… Было одновременно в этой сцене и что-то патетическое — но ведь животным не присуще ничто возвышенное, эту категорию человек придумал для себя. Тела, окаменевшие, как изваяния. Тела, припавшие к гладким стенам в позах мучительного самоистязания. Дети, замершие в объятиях матерей. Головы, подпертые руками. Глаза, открытые, но не глядящие на нас, людей, а уставившиеся на какую-то трещину в стене, на пятно или же в пустоту. Не производящие никаких движений конечности. Руки, согнутые в запястьях, бессильно повисшие, выражающие беспомощность, безнадежность. Кто это? Приговоренные к смерти несчастные, которые, выслушав приговор, ждут, когда он будет приведен в исполнение, потому что надежды на помилование у них нет? Ах да, еще одна деталь, возможно и не очень важная: корм, который им принесли, видимо, минуту назад, остался нетронутым. Белые пластиковые тазы полны были салата, моркови, бананов, апельсинов, орехов. Коллективная демонстрация, акт протеста — но против кого или чего? Я стоял и смотрел. Не знаю, сколько это продолжалось. Очень долго или очень коротко. То мне кажется, что с момента, когда я увидел эту сцену, до минуты, когда я покинул павильон, прошло бесконечно много времени, а иногда — что считанные секунды. А голос из мегафона, призывающий посетителей покинуть павильон, прозвучал сразу же, как я вошел, или спустя много-много времени? Просьба покинуть павильон была затем повторена по-английски и по-французски и весьма категорическим тоном; все стали выходить, вышел и я. Отойдя на пару шагов, я услышал, как позади со скрипом повернулся ключ в замке и лязгнула задвигаемая решетка. Я обернулся: это закрывали за нами входную дверь. По правде сказать, если перевести на механическое время, то есть время, которое отмеряют часы, мое пребывание в павильоне продолжалось не более двух-трех минут.