— Десять шиллингов, дорогуша, — сказала девица и медленно, как сигаретный дым, выдохнула воздух. — Дешевле никто не даст, разве что сам себя обслужишь!
И Клара:
— Габриэль, ты меня слышишь?
И девица:
— Десятка!
И она уже прихватила тебя рукой и начала медленно поглаживать, и засмеялась, и посмотрела на тебя; смеясь, она не разжимала губ.
— Ну-ка, что у нас тут за десять шиллингов?
И Клара:
— Габриэль, ты меня слышишь?
И девица, вдруг по-немецки:
— Что тут у нас для фюрера?
И Клара:
— Габриэль, что с тобой?!
И девица:
— Ты ведь мой землячок, а?
И ты протянул ей деньги, которые дала старуха на Майл-Энд-роуд, чтобы ты мог куда-нибудь сводить свою подружку; ты стиснул пальцами волосы у нее на затылке и закрыл глаза.
— Давай, живо, да смотри, потише!
Отец стоял рядом и молчал, а лодки уже достигли цели, и ты взял у него из рук подзорную трубу и стал смотреть — гребцы сошли первыми, по мелководью побрели к носу лодок, потом, напрягшись всем телом, потянули их к берегу, словно непокорных животных, наконец все лодки зарылись носом в песок, лениво накренившись набок. Всего две-три минуты прошло, и ты увидел: черные фигуры замелькали в белой пене прибоя, начали переносить пассажиров на берег — по двое, сцепив руки «стульчиком», несли дам, которые безропотно обнимали их за шеи и сидели, точно куклы, любая из них могла быть твоей матерью, такими одинаковыми они казались издали; ты увидел: гребцы подхватывали мужчин и мелкими шажками бежали со своей ношей к берегу, и ты подумал, что во время вашего плавания отец насмешливо отзывался о пассажирах, говорил, что они готовы на дикие сумасбродства, швыряют деньги на развлечения всей компании, на забавы, от которых на суше брезгливо скривились бы. Слышен был только плеск волн внизу у борта, больше не раздавалось ни звука, и тебе вдруг стало не хватать отцовского занудного брюзжания, захотелось, чтобы снова он заговорил, спугнул эту тишину и у тебя наконец исчезло бы ощущение нависшей над вами опасности — пусть бы опять возмущался вчерашней вечеринкой в пижамах и ночных рубашках или идиотской затеей — с приходом в каждую новую гавань разбивать супружеские пары и меняться партнерами, пусть бы ворчал, лишь бы не мучила тебя эта беззвучность, эта безжизненность, в точности, как когда смотришь картинки в волшебном фонаре и видишь сценку на пляже и фигурки, неподвижно стоящие на берегу, с которыми ничего не происходит, — или когда, листая альбом с фотографиями, видишь то, чего уже давно нет в действительной жизни, что исчезло, подобно звездам, чей свет достигает земли спустя тысячи и тысячи лет после того, как они погасли.
…Света в каюте почти не прибавилось, когда опять пробили склянки, и свет был каким-то затхлым, все предметы казались шершавыми — шкаф и маленькое трюмо красного дерева, хрустальная люстра и пара плетеных кресел возле умывальника; когда ты открыл глаза, итальянцы сидели на своих матрасах и смотрели на тебя. Откуда-то из глубины доносился шум машины, там словно ворочались громадные гири, и, глядя на итальянцев, которые настороженно прислушивались к этим звукам, — оба гладко причесанные, с мокрыми волосами и ровными, в ниточку, проборами, — ты подумал, что в своих белых рубашечках они смахивают на детей, которым пообещали удивительное представление, — уже давно переставшие верить в сюрпризы, они, чтобы угодить взрослым, притворяются, будто дождаться не могут, когда наконец поднимется занавес. Дождь, кажется, перестал, и ты снова услышал, что по палубе, насвистывая и стуча сапогами, ходит караульный солдат, и еще откуда-то доносились возгласы матроса, но слов было не разобрать, и ты обрадовался, что итальянцы не заговорили, с тобой, потому что больше всего хотелось опять заснуть, отвернуться к стене и забыть все, чего ты вчера вечером наслушался от буфетчика, который будто задался целью в первый же день доказать тебе, что на свете не осталось места, где можно спрятаться.
Сначала он рассказал о том, как использовался этот корабль в первые месяцы войны, но затем весь вечер, будто заведенный, талдычил одно и то же, и ты уже слышать не мог спокойно: вторжение, вторжение! — без этого пророчества, видно, уже не обходился ни один разговор, вот и он заладил, и сейчас у тебя в ушах снова зазвучал его голос:
— Уж поверьте, к вам лично это ни в коей мере не относится, но, знаете, даже в мирные времена я терпеть не мог эту банду!
И, не столько отвечая на твой вопрос — почему, а, скорее, чтобы лишний раз заявить: весь мир сошел с ума:
— Скажем, кто-то из пассажиров обжирается до отвала, не то что другие, или в баре жмотничает, никогда не поставит выпивку приятелям, — не сомневайтесь, это фриц, чтоб мне пропасть!
После этих слов он надолго замолчал, искоса поглядывая на тебя, словно ждал, а вдруг ты, чтобы опровергнуть подобные обвинения, щедро дашь на выпивку.
Вчера ночью ты опять вышел на палубу и ощупью, против ветра, добрался до места, где в дощатой обшивке над бортом был широкий зазор. Звезды на небе исчезли, в темноте едва угадывались очертания холмистого берега где-то за кормой, по правому борту; началась килевая качка, веером брызг взлетала вверх пена, когда нос корабля то зарывался в волны, то вздымался над водой. Вахтенных на фок-мачте явно прибавилось, а на капитанском мостике ты разглядел кого-то в тяжелом дождевике, этот человек курил, не пряча в ладонях огонек сигареты; ты стоял на палубе, пока не спугнул караульный, обходивший с проверкой помещения корабля, но ты еще немного задержался на шлюпочной палубе и все смотрел на того человека на мостике, как будто ничего плохого не случится, пока ты будешь стоять там, не спуская с него глаз.
Тебе все еще становилось порядком не по себе при мысли, что корабль заплыл в кромешную темень, — ни единого огонька, куда ни погляди, на самом корабле тоже, лишь каким-то неживым светом фосфоресцировала волна, бежавшая от носа и пенившаяся вдоль борта, и тускло белели завихрения от винта за кормой. Никогда еще, с тех самых пор, как люди научились добывать огонь, подумал ты, не бывало в мире мрака непрогляднее — сотни, тысячи километров надо проплыть в любую сторону, прежде чем встретишь пятнышко света, свидетельство жизни людей, и вместе со страхом — сейчас, спустя столько времени, — тебя охватила надежда, которой не находилось объяснения, чувство согласия, которое иногда появлялось в доме судьи, когда вы с Кларой стояли ночью у окна, смотрели в темное ночное небо и аэростаты над крышами казались единственными живыми существами. В каюте ощущалась духота, хотя было скорей прохладно, и вдруг напала тоска по острову, по осточертевшей монотонности тех дней, вспомнилось вялое шевеление, которое там начиналось в этот час, ты представил себе, как Бледный с Меченым вылезают из-под одеяла, смотрят, какая погода на улице, потягиваются, зевают и будят, расталкивая, третьего, которым на самом деле должен быть ты, проныру, занявшего твое место и, скорей всего, не тратившего драгоценное время на размышления о том, в какую передрягу ты угодил по его милости.