Кэтрин от души веселилась, рассказывая об этих эпизодах, иногда даже умолкала, так ее смех разбирал, и всякий раз мне казалось — да она же сама не верит своим россказням, не верит, что видела его в таком вот разудалом настроении, хочет убедить себя в том, что все, о чем она говорит, правда.
— Кажется, в тот раз он и рассказал, что его родители были родом из деревни где-то на границе Австрии и России, — продолжала она. — Забыла, как та местность называется. Помню, он упоминал о родственниках из Бердичева, а это на Украине.
Не зная, что сказать в ответ, я посмотрела на нее, надеюсь, не слишком в упор. На ее лицо падала тень, отчего глаза казались как бы прикрытыми вуалью, я ждала, а она зачем-то поправляла волосы, гладко зачесанные с висков и стянутые в узел на затылке. До этой минуты я не замечала, что на всех пальцах она носила кольца, и теперь уставилась на них, точно каждое кольцо хранило тайну и эти тайны вот-вот мне откроются.
— На самом деле родом из восточных земель был только муж его матери. Однако в компании он всегда говорил о нем как о своем отце, — сказала она. — Людям только подавай таких историй, да побольше, а уж он-то не скупился, любил попотчевать слушателей всякими бреднями.
На улице раздался крик, но тут же смолк, Кэтрин, даже не обернувшись к окну, начала рыться в своей папке, на меня она избегала смотреть. Небо вдруг сделалось черно-синим, тяжелым — кусок в форме трапеции, который был мне виден, и страшно захотелось, чтобы пошел дождь, который, впрочем, так и не пролился; губы Кэтрин навели меня на мысли о пожухлой от жары траве в парках, торчащей, с проплешинами, о песчаной почве и сухой растрескавшейся земле, где на каждом шагу можешь наткнуться на чьи-нибудь останки. Кэтрин снова заговорила, и теперь у меня возникло навязчивое ощущение, что она ко мне присматривается, в эту минуту я в очередной раз пожалела, что бросила курить и не могу скрыться за меланхолическим дымком сигареты.
— С вашего позволения, детали я опущу, — сказала она. — Не знаю, сможете ли вы понять, о чем я. Видите ли, мне всегда делалось не по себе оттого, как он этим чванился. Она рассказала, что он прямо-таки радужными красками расписывал бедное украинское местечко, не имея на самом деле ни малейшего понятия о том, как там жилось людям, и я вспомнила картину, которую видела, должно быть, на той выставке в Австрийском Институте, черно-белую фотографию: немощеная дорога где-то в Галиции, после ливня на ней застряла, глубоко увязнув в грязи, запряженная волами телега; Кэтрин тем временем продолжала, не скрывая неодобрения:
— Уж так у него живописно выходило, просто дальше некуда!
Я посмотрела на ее тонкие, чуть ли не прозрачные уши, и когда она стала сокрушаться, что в папке чего-то недостает, я вдруг подумала: а ведь она ранима, как маленькая девочка.
— Пока те двое, его знакомые, не перебили, все рассказывал да рассказывал! Даже успел объявить, что среди его предков был раввин. — Голос Кэтрин зазвучал раздраженно и даже с каким-то скрежетом, словно в ее нутре разошлись в стороны две дорога, которые очень-очень долго шли параллельно. — Уж простите за прямоту, но ведь чего он тогда нагородил! Просто анекдот какой-то.
Я не спешила задавать вопрос о знакомых; без сомнения, это были два жутковатых посетителя, о которых рассказала Маргарет: в ее описании они предстали не как реальные люди — то ли привидения, то ли два палача из «Процесса» Кафки, которые, несмотря на всю свою абстрактность, однажды явятся за Хиршфельдером и уволокут его в старую каменоломню… Но Кэтрин преспокойно сказала:
— Ломниц и Оссовский.
Я не успела и рта раскрыть — она вдруг вскочила, опять села, хлопнула себя по лбу и посмотрела на меня смущенно, будто совершила бестактность.
— Я всегда сомневалась, что они действительно существовали в жизни, — взволнованно сообщила она. — Ведь такие фамилии всегда бывают у тайных агентов в книжках! — Смех, последовавший за этими словами, был почти беззвучным, я увидела, что она трясет головой, сама себе удивляясь; отсмеявшись, она перешла к описанию внешности тех двоих и заговорила о том, что я уже и так знала: — У одного было очень бледное лицо, а у другого — шрам на лбу, он его прикрывал, зачесывал прядь волос на лоб. Эти двое, по-моему, были неразлучны.
В течение долгого времени они оставались для Кэтрин единственной ниточкой, тянувшейся из прошлого Хиршфельдера. Что же ее смущало? Не странный факт, что он почти никогда не говорил о своем прошлом, и не то, что рассказал только о самоубийстве матери, а об отце говорил очень путано и сам себе противоречил: однажды сказал, что не знает, жив ли тот еще, в другой раз намекнул, что отец, должно быть, сделал карьеру, стал важной шишкой, как он выразился, и захоти он, отец запросто мог бы, пустив в ход связи, помочь ему вернуться домой; нет, не это и не его слепота — отчужденность, равнодушие Хиршфельдера, вот что смущало Кэтрин, ей часто приходило в голову, что свои воспоминания со всеми их несообразностями он как бы закрыл, запечатал, навесив пломбу, вытравил из них все живое, и потому осталась какая-то заледенелая версия, безвредная, похожая на тщательно отпрепарированный музейный экспонат. Точно так же он рассказывал бы о малознакомых людях или вообще о чужих, посторонних, и ей, слушавшей эти истории, казалось — неслучайно он не желает восстановить взаимосвязь событий, эту цепь, пусть даже разорванную, последним звеном которой был он сам, а еще позднее, после войны уже, когда из Вены пришло сообщение, что бабушку отправили в концлагерь Терезиенштадт и она там погибла, реагировал так, словно не понимает, что это значит, словно произошло недоразумение, — он растерянно пробормотал: «Какая еще бабушка?», будто у него не было бабушки или Терезиенштадт никогда не существовал, а вроде как сочинили такой вот устрашающий сюжет, придумали название, слово, и если повторить это слово десяток раз, оно потеряет всякий смысл.
И о семье, в которой жил, до того как был интернирован, он тоже почти ничего не рассказывал; понадобился повод, понадобились отчеты в прессе о сенсационном судебном процессе, — лишь тогда он вспомнил о судье, — тот председательствовал на процессе, — понадобилось газетное сообщение о гибели жены судьи в результате несчастного случая — лишь тогда он вспомнил ее чудачества, истеричный характер и странно надломленные нотки ее голоса, когда она просила массировать ей ноги. Кэтрин сто раз говорила, что надо бы зайти к судье, проведать, узнать, как живется девочкам, теребила его, упрашивала, но, какие бы доводы ни приводила, он отказывался: на вопрос, где тот дом в Смитфилде, отвечал как-то уж очень расплывчато, отделываясь общими словами, которые вполне мог почерпнуть хоть из путеводителей для туристов, или повторял затертые побасенки об увальнях из пабов, расположенных поблизости от мясного рынка, да о медицинских сестрах госпиталя Сент-Бартоломью, которые в солнечный денек во время обеденного перерыва выходили подышать воздухом и в своих белых одеяниях казались призраками, по ошибке решившими, что полдень — это их час; а то еще пересказывал жуткие истории об убийствах, каких немало в архивах Олд Бейли. Подобные сюжеты он обычно вспоминал в связи с каким-нибудь местом в городе, то описывал скучную встречу с бывшим одноклассником, который, как и сам он, бежал из Вены, то — как увязался за приглянувшейся девушкой и шел по тем-то и тем-то улицам, или рассказывал анекдот о Сохо, о мосте Блэкфрайерз и даже об Электрик-авеню в Брикстоне; когда же они с Кэтрин однажды, гуляя, забрели на Майл-Энд-роуд, он показал ей воронку от разорвавшейся бомбы и заявил, вот здесь, на этом самом месте, где между двумя глухими кирпичными стенами зияла огромная яма, стоял дом, в котором жила старуха, вверенная его заботам. По настоянию Кэтрин они стали расспрашивать соседей о судьбе бабки, и выяснилось, что никто ничего не знает о какой-то старушке, нет, никто не помнил старушки из того дома, наверное, господа что-то перепутали, и он сразу притих и ретировался, когда соседи спросили, кто он, собственно, такой, родственник ли, откуда он и как его имя.