— Если хочешь знать, погода сегодня летная, — это снова заговорил один из солдат, до того оба довольно долго молчали. — Вода в Темзе опустилась, через пару дней полнолуние.
И другой:
— Как по-твоему — вторжение все-таки будет?
Послышался кашель, долгий, бесконечный кашель, в классе кто-то чертыхнулся, сплюнул, кто-то язвительно засмеялся.
— Ты что, оглох, что ли?
Потом был слышен только ветер — нервное дребезжание, когда он ударял по водосточным трубам на стене школы, оно доносилось словно из-под земли, и еще вроде царапанье и скрежет.
— У страха глаза велики.
Вступил Бледный:
— Слышишь, что говорят эти недоумки?
И Меченый:
— А то я оглох, что ли?
И снова голос, который до твоего бегства каждую ночь снова и снова раздавался в телефонной трубке, и в конце концов при первом ночном звонке мать однажды вбежала в гостиную, придерживая на груди халат, и попросила мужа проверить, хорошо ли заперта входная дверь, и ты в эту минуту понял — звонит соседка, та, что всегда так приветливо улыбалась, вдова, жившая в вашем доме, та, кому отец часто дарил пустяковые подарки, когда приходил за тобой, и при этом вел себя так, словно он и правда не прочь приударить за вдовушкой.
Судья рассеянно сделал несколько ходов, заново расставил фигуры, но затем медленно, нерешительно, словно преодолевая сопротивление, сгреб все их в деревянный ящичек и повернулся к жене, ходившей по комнате из угла в угол.
— Ты же все время ждала этого.
И она остановилась, посмотрела на него так, словно он упрекнул ее — что она радуется плохим новостям.
— Надеюсь, ты отдаешь себе отчет в своих словах!
Ион вытащил из кармана куртки сигару, откусил кончик, сплюнул его в ладонь и рассеянно положил сигару на стол.
— Пока не увижу своими глазами хотя бы одного колбасника, не поверю, что наше положение опасно.
Ты знал, что он не принимал всерьез ее страхи, что он иронически относился к ее занятиям — она ездила к подруге в Кенсингтон, помогала наполнять песком мешки, — считал эти дела чем-то вроде нового светского развлечения, вполне достойного нескольких фотоснимков в семейном альбоме; или когда она вне себя от страха отправляла детей с кое-какими пожитками в деревню, навесив им на шею опознавательные жетоны, но уже назавтра привозила домой, потому что вдруг оказывалось, что увозить детей из города уже не модно; или когда она напяливала на девочек противогазы, чтоб привыкали, и весь вечер ползала с ними между столов и стульев в гостиной, и конечно же она обзавелась костюмом из грубой военной материи, а во время проверок светомаскировки надевала белые, фосфоресцирующие в темноте перчатки; последний крик моды. Судья и слышать не хотел о ее треволнениях, об этой игре в войну, затеянной еще до того, как началась сама война, ему внушали отвращение выступления добровольцев, о которых трезвонили на всех углах, парады ветеранов, маршировавших по улицам с заржавевшими допотопными охотничьми ружьями, отрытыми где-нибудь в кладовке, и в его нежелании участвовать в общей суете ты черпал совершенно безрассудную надежду, и еще ты думал, что тебя все это не касается, и восхищался высокомерием, с каким он заявлял, что не позволит нарушать свой душевный покой по милости кровожадных дикарей и варваров. Конечно, ты видел, что в парках роют щели, что всюду в городе строят баррикады, но только когда привезли материалы для постройки убежища, ты задумался: а можно ли и дальше вести себя так, как будто там, в саду, мираж, а не барак из волнистого железа, забетонированный с трех сторон, он стоял там, точно всеми забытый и заброшенный монумент, с травкой и прочей зеленью, посаженной на крыше; меж тем судья, невозмутимо следуя своим привычкам, каждый вечер после ужина уходил в свой кабинет, не обращая внимания на изумленные глаза жены; впрочем, ты успокаивался, когда видел полоску света под дверью кабинета и представлял себе судью за письменным столом, углубившегося в изучение законов.
— По-моему, странно будет, если они остановятся на подступах к проливам. — Снова голос солдата, уже не насмешливый, скорее встревоженный, потом, после короткой паузы, голос стал твердым: — По мне, пусть только сунутся, мы их вышвырнем, как блошивых псов, туда, откуда пришли, в лесные дебри.
И наигранно веселый голос второго солдата:
— Ни пуха ни пера!
И первый, растерявшись:
— Ты о чем это?
И опять они замолчали, а в темноте кто-то зашелся в приступе кашля, и несколько человек подскочили, как по команде, и еще долго не утихало беспокойное бормотание, пока и оно не исчезло, потонув в ровном дыхании спящих.
— А уж наши господа офицеры! Все, как один, — изнеженные маменькины сынки, слабаки, слюнтяи. Давно уж забыли, каким должен быть настоящий солдат. Мальчишечки, которых отправили служить, чтобы не стали педиками да чтоб не принялись кропать стишки.
И смех:
— Ну, это враки!
И тут же, в ответ:
— Нет, уж ты мне поверь. С этими слабоумными щеголями войну не выиграешь. Прошли те времена, когда горстка расфуфыренных франтов бросалась в бой, будто за это обещан высший балл по поведению. Хорошая пулеметная очередь — и плюхнутся в грязищу как миленькие, вот тут живо перестанут нос задирать. Да еще недовольны будут, что в пансионах да интернатах не обучили их наклонять голову пониже.
И Бледный:
— Слышишь?
И Меченый:
— Что — слышишь?
И Бледный:
— Слышишь, что говорят эти недоумки?
А ты лежал и прислушивался, не раздастся ли опять тот отдаленный гул, тот, безобидный как будто, раскатистый далекий грохот, неровный, пропадающий при изменении ветра, прерываемый паузами, белой, разбегающейся волнами тишиной, которая спустя миг сжималась до крохотной точки.
— Говорят, войска куда-то перебрасывают, — продолжал часовой, — если так, значит, началась эвакуация частей.
И опять бормотание, хриплое покашливание, что-то ворчливое, невнятное себе под нос, и, наконец:
— Чепуха это!
Ты опять смотрел на их спины в окне, на стволы винтовок, вонзившиеся в небо, на обманчиво тусклое поблескивание стали, и ты увидел — как будто солдаты только сейчас их нацепили — смешные приплюснутые каски и почувствовал дым сигарет, — караульные опять закурили.
Показалось, ты ощущаешь запах, который всегда так жадно вдыхал в машине отца, пока его секретарша, наморщив нос, не опускала стекло; это был его запах, особенный запах, иногда он служил чем-то вроде пролога к какому-нибудь добродушному откровению, но она реагировала пренебрежительно, как женщина, которой уже порядком надоело терпеть его в своей постели: его запах, дома, на кухне, он служил тебе сигналом, что лучше не попадаться матери на глаза, а позднее, сто, нет, тысячу лет спустя, ты лежал однажды в своей комнатенке на чердаке, курил и думал: с каждой затяжкой надо вдохнуть все, что тебя окружает, иначе не заполнишь пустоту, зияющую дыру в груди, — надо вдохнуть как можно глубже, и когда грудь уже готова разорваться — выдохнуть дым; ты хотел бы вдохнуть весь этот город, его отчужденную холодность, чересполосицу улиц с огнями, которые убегали в бесконечность, и от огней города, казалось, при легчайшем дуновении мог вспыхнуть пожар, который захватит огромные пространства, а после приказа о затемнении они слились, превратившись в единственный, то потухавший, то разгоравшийся перед твоими глазами огонек сигареты.