Гости строго, в гробовом молчании, выслушали рассказ Горького. Мне ужасно хотелось спасти положение, выдавить улыбку на этом общем, бледном, неулыбчивом лице. Я решила расчленить противостоявшую мне массу, начать обрабатывать толпу по частям. Лукаво улыбнулась курчавому молодому человеку, который барабанил уже ужасно громко и даже пытался дразнить меня, писклявым голоском повторяя некоторые мои стихотворные строки как бы под столом. Он был похож на внезапно начавшего сходить с ума Буратино.
— Посвящается лично вам, — обратилась я к кудрянчику.
Он распрямился, будто кол проглотил. Распахнул свои серые глаза.
Кудрянь! Кудрянь!
Раскидиста.
Кудрянь.
Задириста, махровка.
Забориста. Неловко. Зря —
и т. д.
Молодой человек вдруг скорчился, как будто от колик в животе, что-то громко заговорил. Я не слышала что, я продолжала читать про «кудрянь». Кудряшкин выскочил из-за стола и убежал в прихожую. За ним побежала Галина, пытаясь его удержать. Он нервно вырывался и натягивал, судя по возне, пальто.
— Ну останься, что случилось? — уговаривала его именинница.
Он нервно что-то отвечал ей, и в тот момент, когда я дочитала стихотворение до конца — о том, как «берёзы дикие, заржав, трясутся и… выгнув бровки… к России шёлковой щекою льнут!!!», — в этот момент хлопнула и лязгнула входная дверь. Первый клиент был готов.
Тогда, в гробовом безмолвии, я решила прочитать свое любимое, экзистенциальное, про Кафку.
Я Кафка. У меня бровка.
Я — синяя морковка.
Я горная орлица.
Я — Максим Перепелица!
и т. д.
Тут не выдержала одна строгая дама. Она выгнула подковкой свою прекрасную восточную бровь и спросила у меня, вглядываясь в мои глаза:
— Пааазвольте, а какое у вас образование?
— Три класса церковно-приходской школы, — вдруг ответила я ей совершенно неожиданно для себя буратиньим дурашливым голосом.
Дама резко распрямилась и вышла из-за стола. Галочка побежала за ней следом.
Даже Горький тут перестал колыхаться от удовольствия. Он недоумённо посмотрел на меня и сказал:
— Ира, почитай про цветочки! Это такая, знаете ли, прелесть! Она воспела всякую дребедень, которая под ногами, — лютики там всякие, лопухи, нарциссы, ромашки… такая прелесть…
Я мило, скромно улыбнулась и промотала про одуванчика.
Всем стало смешно, когда десант парашютистов полетел по небу, гарантируя появление новых блондинов. Особенно смешно стало одной даме напротив. Она вдруг засмеялась особенно громко, так громко, неудержимо. Она вся покраснела, она хохотала истерически, до слёз, ей было не удержаться. Её муж испугался. Он стал обмахивать её платком, зло посматривать на меня, потом, под локоток, вывел свою супругу из-за стола. Так они вдвоём и ушли, дама дико ржала и никак не могла остановиться, она по пути всё оглядывалась на меня, и приступы смеха начинали вновь удушать её. Галочка вновь была вынуждена сопровождать уходящих. Уходящие, судя по всему, собирались уйти из этого дома насовсем.
Мне стало как-то стыдно. И что я такого сделала? Я оглянулась. Разошлись все. Осталось в комнате нас трое.
Я, Горький и его друг, художник Мондагалеев. «Хороший великий русский татарский художник», — как его представил Горький гостям. Мондагалеев сурово посмотрел на меня и сказал:
— Ты пишешь плохие стихи. Очень плохие. Я тоже много стихов написал. Но я их никому не читаю вслух. Я работаю над своими стихами. И вообще, надо писать коротко. Как японцы писали. Знаешь, они танки такие писали, из двух строк. Но зато какая поэзия!
— Вы знаете, я тоже иногда пишу танки. Коротко так, в двух строках. Мне тоже очень нравится этот жанр. Хотите, прочитаю? Посвящается лично вам, — добавила я подхалимски.
Мондагалеев добродушно неожиданно согласился:
— Ну прочитай!
Я приняла красивую позу и прочитала:
О, Евфрат! О, нефрит!
Не стоит! Не стоит!
Мондагалеев подпрыгнул, замахал руками, заплевался, кажется, и тоже убежал куда-то. Мы с Горьким остались вдвоём. Диспозиция была, между прочим, неплохая. Мы остались в комнате наедине со столом, ломящимся от яств. В этот день рождения что-то много еды оставалось на столе, что-то больше, чем обычно.
Горький позвал жену неожиданно жалобным голоском:
— Галочка, Галочка, тут Ирина сочинила стишок и посвятила его лично мне!
Галочка появилась в дверях, улыбаясь и проявляя искреннее любопытство.
— О, Евфрат! О, нефрит!
Не стоит! Не стоит! — вдруг повторил громко Горький мою танку.
Галочка неожиданно покраснела, вспыхнула и возмущённым голосом сказала:
— А вот это неправда! Вот это — неправда!!!
На этом день рождения жены закончился.
Я сильно страдала целую неделю. Думала: ну что такого я сделала? Я ведь просто хотела всех развеселить… Позвонить боялась. Через неделю позвонил Горький. Сказал, что всю неделю ему звонили гости его жены, расспрашивали, что это такое было? Он им отвечал, что это новая поэзия. Она вся такая.
Китс
Я смотрю на Китса. Он трахает игрушечного тигрёнка. Истерично взвизгивает. В ответ на мой взгляд произносит что-то вроде вопросительного бурного речитатива. Тигрёнок выглядит ужасно. Его шея прокусана во многих местах. Из неё лезет грязный, обслюнявленный Китсом синтепон. Тельце игрушки деформировано в боках — следы китсовских объятий. Хвост давно уже безнадёжно оторван и утерян. Вокруг хвоста следы вторжений внутрь тела — дырки с заскорузлыми, почернелыми краями. Китс любил друга многократно. У тигрёнка очаровательные яркие и горящие стеклянные глаза. Когда-то он выглядел весёлым, игривым и рычащим. Теперь вид у него охуевший. В выражении лица появилось что-то безумное, сладострастное и порочное. Как будто он — живое существо и тоже отвечает Китсу любовью.
Тигрёнка противно брать руками. Когда он попадается на пути, его пихают ногой в нужную сторону. Китс при этом жалобно громко вскрикивает, бежит к откинутому другу, хватает зубами за шкирку и переносит в угол.
Я думаю, что, когда Китс умрёт, первым делом я вынесу наконец-то тигрёнка на помойку.
О травмопункте
Травмопункт нашего района удивительно устроен. У леса. Куда транспорт не ходит. Травмированный народ сползается и прискакивает туда, кто как может. Как на фронте. Очереди бывают по два-три часа. В зависимости от каких-то особых травматических дней и погоды.
Я дважды сильно вывихивала себе ноги. Первый раз, когда поступила в Университет без блата: выхожу, довольная, падаю с четвёртого этажа — имеется в виду по лестнице со ступенек… Плохой знак… Зря поступала… Второй раз — недавно. В загаженном подъезде достала из почтового ящика открытку с изображением доброй сестры милосердия и раненого антично-телесного солдата времён Первой мировой войны. Я рассматривала красивого солдата и ангельскую медсестру, не понимая, что бы это значило. Рухнула во тьме мимо ступеньки. Нога распухла, я сама, как раненый солдат, поскакала в травмопункт. Боль была такая зверская, будто там все кости взломались в мясе ноги.