По лестнице она шла впереди. От масляной лампы и канделябров шел — мягкий свет. Вино дало легкую веселость и раскованность. Возбуждение от очень соленых креветок и чеснока. Колыхание прозрачных тканей в такт шагам. Ветер с моря. Трогательное воспоминание о мощном торсе Аполлона, который неуклюже вращался на шесте над пирующими, теряя свои золоченые чешуйки, лавровый венок… Нежность? Неудовлетворенная страсть, сжавшаяся в комок до часа, когда ей воздастся должное? (Не забудем, тогда, давно, она смотрела на него сквозь прорезь шлема и была — нагая — заточена в железные доспехи. Ключ же от них Фердинанд, злой насмешник, бросил в пруд и шепнул ей о том, проходя мимо. Но все это обходят молчанием легковесные хроники, хотя им-то следовало бы заглянуть в тайные лаборатории, где выковываются страсть и ненависть.)
Они вошли в сумрачную и прохладную комнату. Что-то обволакивало Колумба — как тень, как сон. Дивная Повелительница! С каким мастерством владела она искусством, то отдаляясь, то вновь подходя совсем близко, разжечь страсть.
По слухам, она знала секреты приготовления снадобий, умела делать и другие запретные вещи. Не случайно осторожный Колумб, собираясь в гости, велел приготовить себе особый отвар.
При свете луны Беатрис показала ему свои раковины — крошечные соборы Гауди
[60]
. Прекрасные и таинственные. Можно было приложить их к уху и услышать далекий и веселый гомон нереид со дна морского (такими сентиментальный человек, тоскуя о былом, вспоминает девчоночьи голоса на школьном дворе).
Она провела его пальцами по спиральной выпуклости Nautilus Tilurensis, чтобы «он ощутил агатовую нежность сего чудного творения Господня…». Колумб же почувствовал другое: от волнения у него взмок затылок. Досадный порок, порожденный сверхчувствительностью.
От нее шли невидимые лучи. Тело ее влекло, смущало, заслоняло собой все остальное, хотя внешне она оставалась невозмутимой и светски холодной.
Лунные отблески на водной глади. Мерцание старинного серебра. Желто-серые лунные пятна на поверхности моря.
Ему вдруг перестало хватать воздуха, пространство вдруг стало сжиматься, вертикальность их тел вдруг показалась фантастически противоестественной.
Он обернулся. Они находились в спальне: взгляд наткнулся на кровать в восемь вар шириной, где вполне уместились бы три юные пары. Сверкающая белизна бараньих шкур. Глубокая чернота шелковых простынь и груды подушек.
На них надвигалась ночь, ночь без луны, без перемирий. Пылающая пожаром ночь — длиной в три дня и три ночи. Как свидетельствовали потом Колумбовы друзья, долгих вступительных речей там не было. Генуэзец имел богатый портовый опыт и давно успел усвоить, что «хватать надо, пока горячо» и что «кто смел, тот и съел».
Вероятно (у нас есть все основания предполагать это), в первые часы чрезмерное возбуждение мешало любовникам.
А вообще-то они были торжественны и серьезны. Серьезны, как два нотариуса, которые составляют самую важную в их жизни бумагу. (Ведь в сем ритуале от случайной улыбки все могло рухнуть, словно карточный домик. Порой нет ничего разрушительней смеха.)
Мы уже упоминали о записанном Моррисоном рассказе гвардейца. Но случилась их беседа все-таки через пятьдесят лет после событий. И кроме того, наблюдавший любовников молодой галисиец был безнадежно двухмерен в своем восприятии секса. Двухмерность — изначальное отсутствие воображения, неумение видеть выпуклое — продукт примитивно-девственных воззрений эпохи.
Короче, даже если кто-то что-то и сумел увидеть, в повествованиях о сем были опущены необходимые слова и выражения, с помощью которых только и можно описать происходившее в темноте между Христофором и Беатрис. А для юного галисийца они так и остались китайскими тенями, какие показывает на экране фокусник-цыган. Рычащими драконами. Кентаврами. Быком о двух головах.
С уверенностью можно сказать, что Колумб многое ставил на карту. Ведь он решил покорить Кровавую Даму. А говорили, будто она была лонозубой (два мощных резца и крепкие коренные стояли на страже у врат ее тайны) и имела обыкновение жестоко наказывать тех, кто слишком ретиво рвался вперед. Уверяли также, что, когда подходило время течки, водила она шашни с вожаком (региональным) волчьей стаи.
Итак, часы шли за часами, а людей из «ГГ» с их неприятнейшим рабочим инструментом так никто и не призвал.
Колумб вел себя все смелей, все больше ощущал себя хозяином на дивном ложе. Завещанное Онаном давало волшебные плоды. (Богатое воображение, мечты о буйстве тел в конце концов предвосхитили реальный опыт и многому сумели научить.)
Беатрис де Бобадилья решила позабыть свои кровавые забавы и возжелала насладиться покорностью.
«Поединка с фаллосом» на сей раз не было. Поэтому ей не пришлось прибегать к эротическим пыткам. В святилище полновластно воцарился лингам, хотя орудие Адмирала и не превратилось в эпицентр, omphalos, града безумств, в который они вступили.
И во тьме его плоть — торжествующая, измученная, тоскующая и одинокая — тянулась вверх. Так гордо и высокомерно держит голову гений, которого долго осмеивали, но наконец признали.
Возможно, именно Колумб, а не Владычица отдал в том бою дань садизму. Он прикрепил два «умертвителя плоти» (такие морские бечевы с узлами нередко применялись в борделях Средиземноморья) к своему древку.
Где-то ближе к рассвету лингам превратился в равно служащий двум телам мостик. Случилось то, что немецкие сексологи называют Verfremdung, — отстранение и объективизация фаллоса, его обезличение, когда он превращается в чистый инструмент соития и проникает в оба тела, то есть над ним перестают довлеть понятия своего и чужого. Живой и реальный мостик, соединяющий ты и я. Ничейная земля. Символ двойственности. Он перестает играть роль кошмарного преследователя. Перестает принадлежать исключительно телу самца и начинает играть роль инструмента, которым по своему усмотрению могут пользоваться он и она. Демиург, не требующий ни ритуального поклонения, ни преданности. Демиург, отрешившийся от суетного тщеславия.
Новое ощущение покорности было столь остро, что уже поздно ночью, в какой-то особый миг, Беатрис прошептала с карибским акцентом:
— Ну, будь грубее, глупый! Как чудесно!
Он знал: она хотела, чтобы ее заставили умирать (в эротическом, разумеется, смысле). И Колумб позволил вырваться на волю всей таившейся в его плоти агрессивности. (Должно быть, именно тогда достигли они степени 8 — по шкале доктора Хите — наслаждения.)
Как всякая дузе, она требовала от своего д'аннунцио
[61]
самозабвенной отваги. Подойти к порогу смерти. Достичь состояния, когда наслаждение граничит с физическим распадом (как у пылких и изысканных чахоточных дам, коими изобиловал XIX век).