Примерно каждые два часа все вдруг замолкает, как в диком лесу перед рассветом. Снова становится слышен шум дождя, барабанящего по тропическим зарослям. Это является с контрольным визитом японский патруль. Несколько минут все сидят не шелохнувшись. Жетоны и карты лежат без движения. В полутьме номеров проститутки отрывают свои натруженные губы. Сутенеры опускают глаза к полу. Потом слышится мотор военного бронетранспортера, и бедлам возобновляется. Машина плоти, коснеющая в своем вырождении, возвращается к тому, что она именует жизнью.
Наше истинное рождение состоялось в тот день, когда мы вступили в молодежную организацию – гитлерюгенд.
[25]
Мангольд, Мартин Бульман и Людвиг Грибен были первыми. Вскоре это увлечение передалось всем нам. Люди со свастикой, штурмовики под предводительством Рема, открыли агитпункт в соседнем Тюбингене, крупнейшем в наших краях университетском городе.
Университет, один из ведущих в тот доисторический период нашей культуры, был насквозь пропитан «духом гуманизма и универсализма», о котором ректор вещал в ежегодной речи, посвященной Гумбольдту.
[26]
Там мы получали свою порцию охваченной агонией культуры. Руины идей. Наукообразие без космичности. Вечное шатание по музею застывших безглазых скульптур – того, что осталось от Греции и Рима. Лекции, передающие знания, которые перекатывались по скучающей аудитории, словно заржавленные монеты.
Грибен и Бульман вернулись в восторженном возбуждении, с плохо отпечатанными брошюрами в руках. В этих словах пылало великое разрушительное пламя, тайно тлевшее уже не одно столетие. Мы сразу же почувствовали, что не стоит спрашивать мнения старших о тех вещах, которые мы обсуждаем на школьных дворах и на улице.
Спустя две недели Грибен вернулся, с гордостью демонстрируя красную свастику на белой нарукавной повязке: он стал представителем штурмовиков среди нагольдских студентов. Вместе с Инге мы отправились пить и петь в пивную «Охзен». А когда вышли, мы оба обняли и поцеловали девушку.
Преподаватели и учителя стали в наших глазах служителями религии, лишенной алтарей. Университетской и муниципальной веры, покинутой богами.
Национал-социализм захватил нас, как мощный порыв ветра, разбив плотно закрытые окна аудиторий, где нам преподавали мертвую, проникнутую смирением культуру, которую распространили по всему миру иудеохристиане и англосаксы.
Все мы – подростки и даже дети – были охвачены этим порывом. Бульман, к которому уже присоединилось много других ребят, устроил летней ночью факельное шествие по холмам. Там мы принесли импровизированную клятву. Мы выпили, а потом рассвет застал нас лежащими рядом с Инге, в мокрой от росы и спермы одежде.
Мы вернулись, не боясь родительской выволочки. Мясник Гейне, отец Инге, ударил ее и обозвал шлюхой. Он был неплохой человек, просто он растерялся и к тому же испытывал страх перед величием того неотвратимого порядка, частицу которого несла в себе его дочь и который он называл будущим. Я больше ничего не слышал об Инге. Только Грибен, когда мы случайно встретились в Берлине, сказал, что она дослужилась до звания полковника и теперь руководит женским концлагерем в Равенсбрюке, который еще называют «женским адом».
Мне тоже предстояло пережить неизбежный разрыв, чтобы родиться заново. Отучившись два семестра в Тюбингенском
[27]
и Гёттингенском
[28]
университетах, я был призван в охранные отряды, в СС. Деревенька моего детства и семейный быт остались для меня в далеком прошлом.
Когда я в новенькой черной форме приехал домой на Рождество, мальчишки бежали за мной и криками звали к себе, чтобы получше рассмотреть. Мика Левина с бабушкой, которая в детстве меня очень любила, стояли на пороге лавки «Кроне» и грустно поздоровались со мной, не скрывая разочарования.
Было поздно, так что отец уже закрыл аптеку и расположился с газетой у себя в кабинете, предварительно переписав заказы на приготовление лекарств. Я поднялся по лестнице, держа фуражку под мышкой – наверное, пытался прикрыть рунический символ СС, знак смерти, знак тех, кто больше не желал мириться с позорным круговоротом.
Отец смотрел на меня из-под очков поверх газеты. Это был тихий, спокойный человек, социал-демократ, способный восхищаться жалкими песенками Курта Вайля
[29]
и пьесками Брехта.
[30]
– Вот ты и добился своего, – сказал он. – Наверное, надо тебя поздравить?
Но улыбнуться не смог. Я уже был не я. Мы оба почувствовали это без всяких слов. Теперь я был сам себе отец. Другой, одетый в черное человек занял мое место, и это был уже не сын моего отца.
Пришлось отменить и семейное празднование Рождества… Мы распрощались еще до ужина, зная, что это навсегда. Уже в дверях в мою серую суконную перчатку впиталась слеза, которую я смахнул с материнской щеки. В семь часов, как и было условлено, явился резидент, начальник нашей местной агентурной сети, с документами, которые понадобятся мне для высадки в Калькутте. Приветливый и улыбчивый человек. В нем чувствуется опасная неискренность, свойственная многим людям, связанным с разведкой. Мне сказали, что я могу ему доверять. Это разбитной индус, весь увешанный золотом. Он сыплет намеками на проведенную им большую работу и высокое качество предоставленных мне материалов. Наверняка подозревает во мне инспектора гестапо, нашей тайной полиции, которая, как и должно быть, приводит в трепет даже собственных сотрудников.
Мы пообедали на крытом балконе, чтобы избежать толчеи внизу, хотя там привлекли бы к себе меньше внимания. К нам торжественно вкатили раздолбанный сервировочный столик с рисом, морепродуктами и белым итальянским вином.