– В любом случае, фашисты терпят поражение на всех фронтах, – сказал я.
Кэтти смотрела на меня с обидой, ведь я отказался поддержать предложенную ею игру – светский разговор о нацизме и войне. Наверняка она надеялась обрести во мне союзника для своих идеологических проказ, которыми она, похоже, любит шокировать соотечественников.
– До чего же вы… привязаны к условностям! – произнесла она с очаровательной интонацией.
Кэтти Кауфман напоминала мне персонажей из романов Форстера,
[58]
которые я читал, учась в аспирантуре в Оксфорде. Интеллектуалы, гуманисты, сосланные в экзотическую Индию, не знают, как теперь быть, чтобы избежать противоречия между собственными представлениями о нравственности и тем, что фактически они – агенты жестокого расистского империализма.
Существа, тяжело раненные в свое викторианское причинное место.
Капор отбрасывал ей на лицо мягкую, прозрачную тень, достойную кисти Ренуара. Я вглядывался в нежный пушок на ее втянутых щеках, пока она, посасывая соломинку, допивала манговый сок.
Нет, Кэтти не прочла ни одну из моих мыслей. Удобно расположившись в плетеном кресле, я позволил себе расслабиться. Я погрузился в то, что принято называть «частной жизнью». Я относил себя к тем людям, кто сумел или думает, что сумел, отказаться от этой самой частной жизни. Я был не такой, как эти мужчины, которые гуляют по парку и время от времени подходят к жене и детям. Но и мне однажды, в Мадриде, довелось поднять на руки сына. Я ездил в Мадрид, чтобы впервые увидеть его. Но к тому времени я уже перешел Рубикон и стал одним из тех, кто верит, что с этой минуты у них не может быть никакой частной жизни, потому что они посвятили себя великому делу.
Мой сын Альберт. Альберто. Отправляясь в путь, чтобы увидеть его, я знал, что еду прощаться с ним навсегда.
Что я мог сказать своей дорогой Кармен, что мог я сказать ее радушным сестрам? Я готовился к тому, чтобы стать одним из главных героев, человеком, которому суждено разорвать цепь бытия. Как я мог объяснить Кармен и ее сестрам, что чувствовали мы в те пламенные гёттингенские вечера, когда уверовали, будто сумеем положить предел вырождению и стать отцами Возрождения? Как отказаться от всего этого и остаться с сыном? Миф стал значить для меня больше, чем действительность.
В огромных сияющих глазах Кармен явственно читалось разочарование. По большому счету, я ничего не мог ей объяснить. Даже то, что убиваю во имя любви. Позже, вечером накануне моего отъезда, когда мы гуляли по саду Ретиро, я в шутку сказал что-то вроде «считай, что вышла замуж за тореадора…»
– Нужно говорить «тореро». А не «тореадор», как пишут во французских опереттах, – сказала Кармен и ласково улыбнулась, смирившись.
Меня позвали к главному столу, за которым сидели мужчины с генералом Килни во главе. Стол из бамбуковых стволов был выкрашен в белый цвет, над ним натянули тент в бело-красную полоску. Мальчики-индусы в тюрбанах и сюртуках, застегнутых на все пуговицы, медленно помахивали опахалами, отгоняя мух. Мужчины чинно беседовали и, следуя заведенному ритуалу, передавали друг другу бутылку портвейна.
– Мистер Вуд собирается провести очень интересные исследования в Тибете, – объявил Килни уже в который раз.
– Вуд, – сказал полковник Декстер, сверля меня взглядом, – как говорится, мир тесен. Представьте себе, я знавал вашего отца. Я его прекрасно помню.
Инстинкт выживания вытеснил из моего сознания панические упреки, которые я собирался было обрушить на себя за то, что не послушался Брука. Я отпил большой глоток портвейна, сумев сохранить внешнюю непринужденность. К счастью, никто не видел потный след, который остался на бокале от моей руки.
– В Кардигане или Аберпорте? – спросил я, используя два из шести-семи названий, связанных с моим лжедетством.
– В Кардигане, в Кардигане… В клубе. Он тогда не мог нарадоваться на этого роскошного нормандского скакуна… Как же его звали? Он еще в тридцать первом…
Но тут меня спасло неожиданное происшествие. Прибежали бонны, ведя с собой мальчика, который упал и порезал коленку о проволоку, торчавшую из изгороди. Они бросились промывать ранку спиртом и мазать дезинфицирующей мазью лизоформ. Поднялся такой переполох, точно речь шла о ранении принца, страдающего гемофилией. Надо было действовать как можно быстрее, чтобы индийская зараза не проникла через поцарапанную кожу.
Отец Вуда был предпринимателем и помимо всего прочего разводил скаковых лошадей. Фамильное имение располагалось в Аберпорте, а конюшни – в Кардигане. Я судорожно перебирал в уме известные факты, пока все вокруг постепенно успокаивались, видя, что у мальчика ничего серьезного. Я почувствовал, что все может быть поставлено под удар из-за одного-единственного слова. К счастью, Декстер, судя по всему, отвлекся:
– Кардиган! Вот бы сейчас такой прохладный вечерок, как там, а? – К счастью, он не настаивал на имени чертова коня. (Надо сказать, у каждого англичанина в подсознании бродят лошадиные имена.)
Килни снова завел разговор о моей работе:
– Вуд – автор выдающихся работ о Перу, он участвовал в открытии этого города…
– Мачу-Пикчу, – сказал я.
– Ах да, конечно!
Все снова вернулись к разговорам о войне, начатым до моего появления. К счастью, полковник Декстер поднялся, чтобы поприветствовать жену, настоящего солдата в юбке. Казалось, она проводит смотр новобранцам.
Призрак Вуда подверг меня серьезному риску. Я допил свой портвейн и только тогда заметил, как у меня пересохли губы.
Призрак имел право мстить. После того как все мы единодушно проголосовали, полковник Вольфрам Зиверс сказал мне, кажется, с какой-то иронической издевкой: «Пусть теперь майор Вернер напишет текст приказа и немедленно отправит его шифровкой». Телеграмма, составленная мной и сразу же отправленная в тюрьму Шпандау, где содержался Роберт Вуд, гласила: «Следует срочно уничтожить агента Вуда. До особого распоряжения его имя должно оставаться в списке заключенных Берлин-Шпандау, ежемесячно передаваемом в Красный Крест».
Я как раз вспоминал об этом, пока консул освобожденной Франции перечислял недавние сражения, особенно напирая на хорошие новости с итальянского фронта. Декстер обернулся и проговорил:
– Недолго осталось этой марионетке… Раз Сицилия пала, «оси Берлин – Рим» скоро конец.
Блеск глаз Фюрера угасал в сумерках, опустившихся над Зальцлахом. Но не все преимущества были в руках врагов. У нас оставалось тайное оружие: управляемые ракеты, новые самолеты, достигающие скорости звука, возможность в скором времени использовать ядерную энергию, несмотря на саботаж этих идиотов-норвежцев. Мы вели борьбу, в которой каждый час был на счету. И у нас еще оставалось последнее средство – «метафизическое оружие». Моя миссия.