Кстати, о ней: нью-йоркские номера машины сделали в одно мгновение то, чего не случилось за много лет эмиграции: я стал настоящим янки, о чем не забывал напомнить каждый водитель, недовольный моей нерасторопной ездой. Только ничего я от этого не выиграл: северян здесь не любят. Потомки конфедератов, как они любят говорить, «ничего не забыли и ничего не простили». Самая популярная надпись на бамперах: «Генерал Ли сдался, я — нет». Сперва можно подумать, что Гражданская война еще не кончилась, но постепенно начинаешь привыкать к местной разновидности декоративного патриотизма, столь любимого Америкой.
Глубокий, а значит, настоящий Юг начинается не с какой-то определенной географической точки, а с накопления мелких наблюдений, которые подсказывают, что ты добрался до непривычной, чужой территории.
Например, исчезают обычные четвероногие стулья. Куда бы вы ни сели, пол под вами предательски качнется. Весь Юг — это страна кресел-качалок. Жизнь на качелях располагает к сладкому безделью. Раскачиваясь, невозможно толком ни читать, ни писать, ни считать деньги — только жевать табак да потягивать любимый нью-йоркскими алкашами за 45-градусную крепость ликер «Услада Юга».
Тягучий южный ритм — взад-вперед — отделяет Америку Обломова от Америки Штольца. В прошлом Юг себя чувствует лучше, чем в будущем. Отсюда и природная консервативность южан, которая является не столько политической философией, сколько защитным рефлексом. Любые перемены, нарушающие ленивый южный статус-кво, угрожают естественному образу жизни.
Большая политика вообще чужда Югу — новости тут бывают или местные, или никакие. Иностранцами считаются выходцы из соседних штатов, а туристам из Нью-Джерси вполне серьезно говорят: «Добро пожаловать в Америку». Во всем этом проявляется гордое ощущение самодостаточности. Юг — это полюс изоляционизма, откуда даже Белый дом, не говоря уже о других континентах, кажется враждебным миражом.
Южане поставляют стране самый чистый тип «реднеков» — «красношеих». Эта своеобразная порода американцев состоит из грузных, мускулистых, обильно татуированных мужчин, не выходящих из дома без вязанки пивных банок. Чаще всего они работают водителями трансконтинентальных грузовиков.
Эти настоящие американцы твердо знают свое место в мироздании и искренне презирают любое другое. Однажды я встретился с компанией реднеков в манхэттенском японском ресторане. Каким чудом они туда забрели, я не знаю, но сделали это напрасно, судя по тому оторопелому виду, с каким они глядели на сырую рыбу. «Что это?» — с ужасом спросил самый молодой. «Такое же дерьмо, как все остальное», — отвечал реднек с большим жизненным опытом.
Мотаясь по южным штатам, я не искал ничего специального. В том-то и трудность американских путешествий, что эта страна уже не чужая, но еще и не своя. Известно, что о любых местах проще писать, если провел там один день, а не много лет. Близкое знакомство только увеличивает пропасть, разделяющую людей и страны. Ведь часто и жену понять труднее, чем случайного прохожего.
В этом смысле Юг помогает туристу еще меньше, чем другие районы Америки. Он лишен оригинальности запада страны или уюта Новой Англии. Но зато у Юга есть то, чего нет нигде, — Фолкнер.
Во всех поездках я всегда ищу себе в проводники писателя. Если его нет, то страна так и остается немой. Но если он находится, то происходит чудесное слияние вымысла и реальности. Любого писателя лучше всего читать на его родине, что я и делал, возя с собой несколько томов Фолкнера.
Как ни странно, литература наполняется другим содержанием просто оттого, что читатель перемещается в соответствующие широты. Ожившая география из скучных, казалось бы, нужных только автору указаний становится необходимым комментарием к тексту. Не важно, писатель ли отражает жизнь, или жизнь в глазах читателя подстраивается под книгу, существенно лишь то, что в месте пересечения литературы и реальности они сливаются в магическое единство, которое и остается в памяти уже навсегда.
Призрак фолкнеровского Юга явился мне на старинном теннесийском кладбище в долине Кэйп-Ков. В этих краях за могилами следят с особой любовью. Потомки нередко приезжают со всех концов страны, чтобы привести в порядок ветхие кладбищенские плиты. Могилы тут расположены так, чтобы мертвецы лежали ногами к Востоку, — в Судный день вставать будет проще. Похоронено здесь человек двести, но фамилий на всех плитах только две — Оливер и Грегори. Эти двое патриархов — первые белые переселенцы Кэйп-Кова пришли сюда в 1811 году, откупили землю у индейцев-чероки, построили фермы, основали свои кланы, переженившиеся потомки которых живут здесь до сих пор.
Фамильная сага, записанная на кладбищенских плитах, читалась, как романы Фолкнера. У каждого из бесчисленных Оливеров и Грегори была своя, какая-то очень американская судьба, в которой мне помог разобраться местный священник. Кого-то убили конфедераты, когда он защищал от мародеров корову. Другая повесилась, не простив мужу измены. Этот погиб в пьяной ссоре, возникшей по поводу выборов Теодора Рузвельта. А тот убит в перестрелке из-за контрабандного виски.
Всего шесть поколений назад на месте этого кладбища была девственная земля, на которой лишь изредка охотились индейцы. Все, что здесь случилось, произошло совсем недавно. Времена пионеров только что кончились, да и то не совсем.
В тех же краях я видел ярмарочные представления, где одетые в кожи ковбои демонстрировали искусство стрелять с двух рук без промаха, а патриот из местного драмкружка поэтически рассказывал зевакам историю освоения Дымчатых гор.
Мы воспринимаем Америку как данность. Для нас она существует вне времени — Америка вообще. Но тут, на южном кладбище, я видел страну в ее исторической протяженности.
Однако это была не та история, которую знает Старый Свет. Кардинальное отличие в том, что американская история — личная, а не государственная, народная, национальная.
В основе Нового Света лежит миф о пионере, первопроходце. Это не только голливудский штамп, но и глобальная мировоззренческая концепция. Пионер — поневоле одиночка. Оторвавшись от старых корней, он пускает новые там, куда приходит и где заключает союз не с людьми, а с землей, которую он завоевывает и возделывает.
Свобода от прошлого — это бегство из истории политической в историю фамильную. Американская история по-настоящему должна бы ограничиваться семейной сагой. Как раз такой, которую и писал Фолкнер.
Все его книги сплелись в один грандиозный эпос пионеров. И в этом он близок поэтике вестерна, единственном истинно национальном жанре американской культуры.
Интересно, что мы не считаем романы Фолкнера историческими, хотя он и выстраивал их по хронологии реальных событий. Они действительно не похожи на «Войну и мир», скорее — на Ветхий завет или исландские саги. Дело в том, что земля Фолкнера еще так нова, что она помнит имена своих первых поселенцев. Вот так исландцы могут перечислить всех, как впервые вступил на остров.
У Фолкнера родословная заменяет историю. Прошлое прорастает в личности, а не в обществе. Происхождение — главная, определяющая черта каждого его персонажа. Они обречены нести в себе благодать или проклятие предков просто потому, что память о них еще слишком свежа. Свет еще Новый, он еще не успел растворить в безличном обществе индивидуальную судьбу каждого. И трагедию своей страны Фолкнер видел в том, что прогресс отрывает человека от мистического союза с почвой, на которой выросли могучие, преувеличенные герои его книг. Открывает, чтобы бросить в тот самый плавильный котел, в котором с таким успехом варимся все мы.