Он поехал прямо в местечко под названием Виндо, не раздумывая и не сомневаясь. Позже он будет вечно удивляться этому. Авриль получил телеграмму: «Начинаю производство здесь. Шлите актеров». Через несколько дней на рассвете он стоял на перроне станции; здесь уже собиралась толпа горожан. Из дымки вынырнул поезд, заполненный актерами, операторами и техниками, ассистентами по производству и творческими консультантами, сценаристами, исследователями, декораторами, костюмерами, музыкантами, которые должны были создавать актерам правильную атмосферу во время особенно драматичных сцен (с музыкантами вскоре разделались: Адольф сам создавал атмосферу, без помощи второсортных скрипачей). Пассажиры казались горожанам иностранцами, перенесшимися из другого века: даже поезд сиял металлическим зеркальным светом, в котором проскальзывали образы из будущего. Поезд плавно остановился, съемочная группа высыпала из дверей – и началась беготня, какой эти места никогда не видывали: толпа ринулась в городок с ящиками, реквизитом, костюмами, дуговыми лампами, штативами, осветительными мостиками, видеомонтажными масками, аппаратурой от «Америкен Белл энд Хауэллс», мимо Адольфа Сарра, которого все приняли за одного из местных парнишек. Он смотрел, как они проходят, и сам был впечатлен и взволнован: он подумал, что не все эти люди взялись с задворок студии Авриля. Он последовал за ними по главной дороге городка, прислушиваясь к смеху и возбуждению. На следующий день, водворившись за укрепленными воротами города, он послал за ней.
Она оставила Париж, как беглянка, глухой ночью, взяв извозчика до Восточного вокзала. На рельсах лежал снег, поезд катил на юг. На следующее утро, когда поезд въезжал на станцию, она глядела из окна купе. Она слышала, что он молод и всего год назад вместе с остальными войсками вернулся с войны. Она прочла в газетах, что до перемирия он валялся в коме в лазарете и что о его происхождении или семье ничего не известно. Правда просто не приходила ей в голову.
Поезд остановился, она стащила с полки свою единственную котомку и прошла по вагону. Она шагнула из дверей в снег и никого не увидела; над ней торчала старая вывеска с облезающими зелеными буквами, гласящими: ВИНДО. Она медленно поплелась через перрон к вокзалу, волоча котомку за собой. Когда она вошла, она услышала, как позади кто-то произносит ее имя.
Она обернулась. Он вышел из-за столба, и она увидела, как синий свет упал из окна ему на лицо. Секунду она глядела с недоуменным выражением, которое вскоре сменилось одновременно подозрительным и удивленным. «Адольф», – наконец сказала она. Она помотала головой и подивилась – почему, как она могла не вспомнить. Адольф де Сарр, звала его ее мать.
Он шагнул вперед и подхватил ее котомку. Он секунду постоял со слегка грустной улыбкой. Казалось, он не тот, каким она его помнила. Она осознала, что он и не мог быть тем же. «Дай я возьму твою котомку», – сказал он, уже взяв ее.
Она не так уж и изменилась, она не так уж и повзрослела. Она бросила взрослеть и меняться тем утром, когда ей было восемь и она сидела на биде. Они молча прошагали к гостинице, и он отвел ее в ее номер. Из окна ей видна была почти вся южная часть городка: стены замка – зазубренные, массивные, окруженные грозными валами и парапетами, – после которых сразу же начиналось море. Лодки были пришвартованы у пристани прямо под этими стенами, и там же были кафе и мелкие притоны, где по вечерам пили моряки; в окнах висели фонари. Валы были синие, все в городке было синим, потому что ветер разносил по нему морскую соль; все обледеневало, твердело и синело. По другую сторону от городка стоял лес с поникшими деревьями, бледно-синими и отяжелевшими от соли.
Месяцы спустя оба гадали – когда они были порознь или же молчали вместе, – не собирались ли они все это время заставить случиться то, что случилось. Адольфу было ясно – он собирался. Он знал, что не забыл ничего, что было на рю де Сакрифис. Она, с другой стороны, забыла бы рю де Сакрифис ради чего угодно; она забыла бы Париж ради чего угодно, хотя бы и для съемок фильма. Ее не так уж волновали эти съемки; она снялась только в той единственной картине пару лет назад, когда ее заметил продюсер, однажды зашедший в номер семнадцатый. Об этом она рассказала Адольфу, а больше – ничего. Еще сказала, что никто не должен знать, что она в Виндо. Если в Париже объявят, что она появится в этой картине и что она в Виндо на съемках, то она уедет немедленно, заявила она Адольфу, либо в Альпы, либо в Пиренеи. А если он сохранит ее секрет, она будет делать, что он пожелает; ей все равно.
Синева была такой неуловимой, что она часто сидела, вглядываясь в простыни, в страницы книг, в потолок над собой, пытаясь решить, действительно ли они голубые, или же цвет настолько впитался в ее зрение, что это она привносит синеву во все, чего ни коснется ее взор. Через четыре дня после ее приезда, когда вся съемочная группа все еще готовилась к началу съемок, предстоящему через сорок восемь часов, она села в ночи, глядя в синеву: синева разбудила ее. Синевой была выстлана и обратная сторона ее век, и пленка на ее зрачках, а когда она перевернулась и коснулась подушки губами, она почувствовала вкус синевы. Ее консистенция была густой, как у коньяка, но вкус был металлический. Она села на постели и обхватила голову руками, прижала одеяло к груди и уставилась сквозь ставни на море и фонари в лодках. Она не заметила, что, когда она позвала его, он тут же оказался рядом, словно спал за ее дверью. Он притянул ее к себе и только через десять минут – так сосредоточилась она на синеве, и ставнях, и море – она поняла, что он уже в ней. Позже, когда лампа горела на письменном столе, синева уже не казалась такой ужасной; и когда она глядела на его волосы, она совсем не видела синевы. Она спросила его о синем свете, и он всю ночь проговорил о нем; он сказал, что заметил его, как только приехал, и подумал, что сможет им воспользоваться. Он спросил, помнит ли она свет в его комнатке в номере семнадцатом – свой собственный, особенный свет, который там был; вот так же и здесь, сказал он. Оказалось, что она не заметила света; втайне он был разочарован. Наверно, она почувствовала это, когда спросила, почему он хочет, чтобы она снялась в этой картине. Он рассказал ей, что видел ее лицо в кронах на Елисейских Полях, но он не сказал ей, что все еще помнил, что так и не изгнал из памяти за все то время, что лежал, ослепнув, среди раненных на войне, как она засмеялась, когда Жан-Тома взял ее. Адольф знал, что никогда не простит ей тот смех, что этот смех был надругательством над его памятью о ней, его видением ее, и что он воспользуется и этим, как воспользуется светом в поселке. Женщина, которая так смеялась, могла убить Марата, сказал он себе.
После этого они всегда спали вместе: она – держась за его не-синие волосы, а он – гадая, свет ли привел его в Виндо. На самом деле он так не думал.
Раз под вечер они вышли за городские ворота, к воде и лодкам. С одной стороны они слышали гам в барах, а с другой – воду, плескавшуюся о борта. По направлению к Испании простиралась, обрамляя дом на холме на том конце берега, глубокая чернота. Дом светился даже в ночи, покорив сердце Жанин. «А мы когда-нибудь будем жить в том доме?» – спросила она Адольфа; и ночь была цвета ночи, а не синей, пока они не подошли к одному из кафе. Оно сияло той же синевой, что и деревня, только сильней, словно синий свет всей деревни мог исходить из этого кафе, которое гудело и раскачивалось, словно электрогенератор. Когда Жанин отшатнулась, Адольф шагнул вперед, держа ее под руку, и объяснил, что, если они зайдут в это кафе, быть может, она перестанет бояться синевы, но у дверей он помедлил, прежде чем притронуться к ручке, как будто та могла ударить его током.