Лулу взглянула ребенку в глаза и попыталась решить для себя, Морис он или Адольф. Она называла его то так, то эдак, чтобы посмотреть, на что он отреагирует; это длилось больше года, женщины звали ребенка то Морисом, то Адольфом – в зависимости от собственных предпочтений – или же тем именем, которое первым приходило на ум. Все это время они держали ребенка в секретной комнате. Номер семнадцатый был построен около ста тридцати лет назад, когда во Франции и особенно в Париже царило смятение; тогда за бывшим кабинетом и пристроили эту комнату. Революционеры прятались там от солдат Людовика Шестнадцатого; позже, когда Людовик был обезглавлен, а революция принялась раз за разом пожирать себя самое, революционеры скрывались там от других революционеров. То, что о каморке не стало известно каждому парижанину, было чудом. Но о комнате и в самом деле забыли, так что даже мсье Мсье не знал о ней, когда купил здание; на нее случайно наткнулась одна из женщин. Мадам оказалась перед дилеммой: рассказывать мсье Мсье о комнате или же войти в заговор с остальными женщинами; она решила, что было бы благоразумно иметь хоть один секрет, которого не разделял бы хозяин дома. Итак, комната принадлежала женщинам, и все ее молчание и невидимость принадлежали им вместе с ней. Там они и держали ребенка, торопливо уводя его за филенки в кабинете, когда по вечерам появлялся мсье Мсье с гостями. Ребенок, словно интуитивно схватывая слишком глубокие и мудреные для его коротенькой жизни тайны, почти никогда не плакал, находясь в своем убежище.
Лулу была личной собственностью мсье Мсье, но не такой, как остальные семь; она предназначалась только для него, и он никогда не предлагал ее своим друзьям и партнерам. Нельзя было сказать, что он спал только с ней, но он спал с ней, когда, казалось, ему больше всего нужна была женщина. Все они подозревали, что он влюблен в нее. Ей никогда не пришло бы в голову полюбить его в ответ – он был сильно старше ее и не особенно привлекателен. Он был добр и ни разу ее не ударил. Однажды он даже намекнул мадам на возможность развода с женой и женитьбы на Лулу; этот намек изумил ее, да, наверное, и его самого. Он отмахнулся от этой мысли почти сразу же, как произнес ее вслух. Но вряд ли это вообще пришло бы ему в голову, если бы он не думал, что таким образом сможет получить что-то, чего ему не хватало, а именно ее любовь. Когда Адольфу-Морису было три, а Лулу – двадцать, она забеременела. Это уже случалось с парой женщин в доме – их без всяких размышлений принуждали к аборту. Но мсье Мсье не мог заставить себя устроить Лулу аборт, и здесь было нечто более весомое, чем привилегии собственности. Лулу родила.
Ребенок оказался девочкой, которую назвали Жанин. Она была белокурой, как Лулу, не такой смуглой, но с карими материнскими глазами. Она росла в доме, где все только начали было оправляться от этого бедствия – воспитания ребенка; Адольф-Морис отнесся к появлению еще одного младенца с фатализмом и даже был очарован. Через год, когда ему исполнилось четыре, первое слово, произнесенное Жанин, было обращено не к матери, не к какому-нибудь занимательному предмету, к которым дети тянутся в первую очередь, но было пролепетанным и все же узнаваемым именем Адольф – на что мальчик впервые отозвался определенно осмысленно. После этого он окончательно стал Адольфом – всем в доме казалось совершенно естественным, что новому младенцу было видно, какое имя верное, а остальным – нет. Лулу любила звать его довольно романтичным именем Адольф де Сарр.
Годы спустя он все еще будет живо помнить многое из этого мира, который первым открылся ему, – сладострастную синеву ткани, отблески в зеркалах по вечерам, перед тем как его отводили в тайную комнату, податливый мрамор ступеней, ведущих вверх, в середине дома, и звук шагов на лестнице, вверх-вниз, всю ночь. Он будет вспоминать картины, миниатюрные, неяркие, полные странных страстей, в которых каждый соблазн становился фантазмом, и музыку, доносившуюся до него сквозь стены, гневно-навязчивую – симфонии-силуэты Дебюсси
[10]
и сумасбродные салонные мотивчики Сати
[11]
. На рассвете, когда он отваживался покинуть комнату, интерьеры номера семнадцатого мерцали в свете, лившемся из безумных окон; пол был изукрашен вспышками витражей. Прокрадываясь мимо каждой комнаты, заглядывая в каждую распахнутую дверь, он заставал своих квазиматерей уснувшими в разных позах – развалившись на голубых диванах, безжизненно сгорбившись в плюшевых креслах, уткнувшись лицами в белые меховые ковры, перепачканные румянами. С улицы он слышал, как грохочет грузовик со льдом и громадные замороженные глыбы бухаются у дверей; даже запах хлеба проникал сквозь запертые ворота номера семнадцатого. Все подавленные материнские инстинкты женщин удовлетворялись уходом за Адольфом и Жанин; мальчика одевали, кормили и развлекали, так что он жаждал только двух вещей. Первое – по-настоящему побегать, в чем его осторожно ограничивали: он воспитывался тайно, и каждый кусочек свободы похищался через темные лазейки на заднем дворе и через забор укромного дворика номера семнадцатого. За исключением этих моментов, большая часть его детства – и большинство вечеров – были проведены в этой комнате. Где ему оставалось только жаждать ее.
Это был вопрос не столько красоты. Она была не самой прекрасной девушкой, которую ему предстояло увидеть в жизни, – достигнув двенадцати, она больше практически не менялась; хотя она уже была высокой, тело ее не особенно округлилось, и хотя глаза ее были безмолвны и бездонны, они так и не поумнели и не погрустнели. С тех пор как, в возрасте восьми лет, у нее впервые пошла кровь – она сидела на биде в одной из верхних комнат, молча уставившись на темную, густую кровь на своих пальцах, – выражение ее глаз оставалось неизменным; она перевела глаза с крови на него, стоявшего в дверях, и где-то в уголке ее рта притаилась усталая, знающая улыбка. Она сидела, глядя на него, а он стоял и смотрел на нее, и тут со двора подул ветер. Ее лицо окутала белокурая дымка, и позже, молодым парнем, гуляя по Елисейским Полям, он смотрел на голые клубки ветвей в кронах деревьев, видел в них ее карие глаза и пухлый, сливово-алый рот и вспоминал тот первый день, когда у нее пошла кровь. Девочке, выросшей в номере семнадцатом, не было нужды скрываться, и конечно же ее не стали воспитывать вместе с Адольфом; он слышал ее голос за стеной и при каждом удобном случае ловил взглядом ее светлые волосы, и так продолжалось, пока ему не исполнилось шестнадцать, а он все думал, выберется ли когда-нибудь оттуда.
Он никогда не задавался вопросом, почему ему нужно проводить все дни напролет в своей комнате; на это были две причины. Во-первых, он не знал иной жизни – у него не было причин считать, что это странно. Вторая причина, проистекавшая из первой, была такова: в конце концов он решил, что так мужчины и проживают свои жизни – в отличие от женщин, которые явно заправляли миром. Он вырос единственным мужчиной в доме, где было уже девять женщин, и тот факт, что ему одному приходилось сидеть взаперти, логически следовал из того, что он – мужчина. Когда мужчины посещали дом по вечерам, их немедленно отводили в их собственные комнаты – даже мсье Мсье пропадал у Лулу. Адольф полагал, что Лулу – его мать. К тому времени, как он осознал свое инстинктивное желание, ему было еще непонятно, можно ли, нельзя ли вожделеть сестру – или же ему, как брату, принадлежит право на нее. Кроме него, похоже, никто больше не знал всех этих правил, выведенных им из жизни в своей комнате, как и неизбежного заключения, что жребий мужчин – жить в комнатках, будучи вечно защищенными от знания о прочих мужчинах и их прегрешениях, и что их появления и исчезновения явно диктуются женщинами. Меньше чем через пять лет, когда в двадцатилетнем возрасте он начал работу, которой предстояло поглотить его на всю жизнь, действие всегда происходило в роковых комнатах, комнатах изгнанников, где преступались пределы и царило безумие, ловились удобные случаи и близились убийства.