Они так мало времени провели вместе в Сан-Франциско, где по вечерам она дожидалась звуков переключающихся передач его велосипеда и искала глазами отблески его шлема в секретном переулке. В первый раз он уехал, когда она призналась, что беременна на четвертом месяце. Уехал через два дня – сдвинувшись наконец с того места на кухне, где окаменел, услышав эту новость.
По ночам, сидя за маленьким столиком у окна, она писала ему; у них не было денег на телефонные разговоры. Она ждала его ответов; они приходили нечасто. Чем реже от него приходили письма, тем чаще она писала, словно так можно было наколдовать ответ; письма копились. Она писала письмо, но, не отправив его, спохватывалась, что нужно написать еще одно, – тогда она писала второе и вкладывала в него первое. Вскоре она отправляла по пять, шесть писем в одном конверте, затем дюжину, затем девятнадцать, двадцать, до тех пор, пока он не начал получать по почте послания, гигантские, как китайские шкатулки; он распечатывал одно письмо, только чтобы найти в нем второе, во втором – ссылку на третье; письма, вложенные в письма, вложенные в письма. Попытавшись добраться до сердцевины послания, он с отвращением отбрасывал его в сторону после четырнадцатого или пятнадцатого письма. Он считал, что по-своему любит ее, и по-своему она была ему нужна, но он был скован своей свободой и, как и во Вьетнаме, не понимал, чем рискует.
Он не вернулся домой к рождению Жюля.
Она рожала одна, без наркоза и спрашивала вслух: «Где ты?» – при каждых новых схватках. Медсестры и врачи, не понимая ее, отвечали: «Вот-вот покажется, погоди»; они не догадывались, что в этот миг Лорен ни капли не заботил ребенок, что она охотно согласилась бы произвести на свет мертвого младенца, лишь бы Джейсон вошел к ней через дверь родильного отделения; и только когда Жюль уже рвался из нее наружу, она решила, в бездне агонии, что никогда больше не пошлет Джейсону ни единого письма и уж тем более ни одной китайской шкатулки. Она решила это без ярости, без мстительности; от боли все прояснилось, и ее решение было сдержанным и продуманным. Через два дня она вернулась с Жюлем домой и легла спать у того самого окна, у которого писала все эти письма; соседка по этажу передвинула ей кровать. Жюль спал с ней. Ему прописали специальное детское питание, и врачи запретили ей кормить его грудью. Первый день дома они с ребенком проспали, спали и всю ночь напролет. На следующий день ее разбудил грохот под окном. Гремела небольшая тележка: ее тянули несколько человек, а изнутри раздавалась странная музыка; с одного конца тележки была воронка, куда люди из соседних домов бросали монеты, – люди, которых Лорен никогда раньше не видела. В какой-то момент она поняла, что в тележке – тело умершего ребенка; его везли на похороны, и, когда монеты сыпались в воронку, стоявший на тележке манекен в красном пальтишке с золотыми пуговицами, с широко раскрытыми безжизненными глазами и безрадостной тонкой улыбкой, поднимал ручку в знак приветствия. Манекен махал рукой, и в окнах соседних домов появлялись манекены маленьких детей, махавшие в ответ, пока по всему кварталу не встали лесом качающиеся туда-сюда руки манекенов. Увидев все это, Лорен, ужаснувшись, быстро перевела глаза на Жюля, ожидая увидеть вместо него ребенка из тележки. Но Жюль никуда не делся, он спал у нее на груди в лучах полуденного солнца, равнодушный к музыке на улице и качающимся пластмассовым рукам.
Грудь ее болела, оттого что была полна. Она начала ездить в больницу, где медсестры сцеживали молоко, ослабляя давление. Они так и не объяснили ей, почему ребенка нельзя кормить грудью. Она старалась вовсе не думать о Джейсоне; соседка по этажу, которую звали Марта, помогала ей с ребенком, смотрела за ним, переодевала, кормила, и Лорен наслаждалась вечерами, когда ей удавалось выбраться из дома в одиночку и дойти до залива.
В один из таких дней она вернулась домой с одной такой прогулки и остановилась в дверях, увидев перед собой Джейсона – без рубашки, с мерцающей в одном ухе серьгой. Они стояли, глядя друг на друга, и она не нашла в себе сил, чтобы устоять перед ним; она рухнула ему на грудь, его руки обняли ее, он склонился над ней, и она могла только бормотать: «Красавец. Красавец» – снова и снова, сама не понимая, что говорит это вслух. В это мгновение она поняла, что все клятвы, данные ею в роддоме, были тщетны, что она до смерти влюблена в его красоту – больше, чем осознает свою собственную, – что она без ума от взглядов, которые кидают на него другие женщины, что она без ума от его божественного отражения в их глазах; и тогда он занялся с ней любовью. После она нежилась в постели, царапая ногтями его грудь, пока ее внимание не привлек плач ребенка. Она вышла в коридор, забрала Жюля у Марты, принесла его в комнату, подняла в воздухе перед мужем и сказала: «Вот твой сын».
Джейсон безмолвно смотрел на младенца с постели, и тогда Лорен опустила Жюля к ногам отца. Джейсон глядел на ребенка, не имея ни малейшего представления о том, как реагировать, – словно, упустив из виду ее беременность и пропустив рождение ребенка, он внутренне отказался и от своего отцовства. Он знал, что он отец мальчика, но не чувствовал этого. Джейсон перевел взор с Жюля на Лорен.
– Мне скоро нужно будет вернуться обратно на Восток.
– Когда? – спросила она, падая духом.
– Скоро.
Он наблюдал за ребенком и, не сводя с него глаз, сказал:
– В Филадельфии будут гонки, очень важный турнир. Важно там хорошо отметиться.
Возможно, он не хотел извиняться или просто не сознавал, что нужно. Через три недели он уехал. Она снова начала писать письма. Дни растянулись в недели, в целое лето, первое лето – из многих – без него. Одной растить ребенка было трудно, но она понимала, что, не будь Жюля, она бы не вынесла одиночества бульвара Паулина, где никто не показывался на улицу, кроме как на похороны умерших детей. Она сидела с Жюлем в квартире Марты, ребенок лежал на полу, перед ними троими мерцал телевизор, излучая изображение человека, ступающего на Луну. Первые шаги на Луне показывали снова и снова, и тогда она в первый раз заметила, что Жюль чем-то увлекся – телевизором и этими кадрами. Он глядел на них настороженно и сосредоточенно, совсем не двигаясь.
Она долгое время не получала писем от Джейсона, и вдруг как-то вечером телефон в коридоре зазвонил; спросили ее. Они немного поболтали, обменялись новостями, но она была смутно уверена, что этот звонок не просто так, и только когда она много раз переспросила его, вновь и вновь, не получая ответа: «Когда ты приедешь домой?» – она поняла, что он собирается что-то сообщить ей.
– Джейсон, – сказала она.
– Приеду не скоро.
– Очередные гонки? – спросила она и тогда узнала, что по-своему он был ошеломляюще честен.
– Нет, не гонки, – ответил он.
Она промолчала полминуты, прежде чем спросить:
– А что тогда?
– Моя… личная ответственность, – сказал он.
Он начал говорить, объяснять, и в середине разговора она вдруг поняла, что все еще смутно слышит его слова, кивает, соглашаясь с тем, что он ей говорит. Свет в коридоре выключился – он автоматически выключался через несколько минут, – и еще через несколько минут вышла Марта и включила свет, услышав голос Лорен в коридоре. Марта улыбнулась и помахала рукой, но Лорен не видела этого, она не замечала почти ничего.