Доколе же Ты не оставишь,
Доколе не отойдешь от меня?..
Книга Иова, 7, 19
I
КРЕМАТОРИЙ
Отступи от меня,
Ибо дни мои суета.
Книга Иова, 7, 16
Его мука началась к вечеру.
В какой-то миг он ощутил себя странно одиноким, сидя перед блюдами, заказанными в баре отеля «Англетер». За другими столиками шутили и смеялись, роскошные загорелые женщины флиртовали с красивыми мужчинами. Юноши и девушки держались за руки. А он, Жан Кальме, сидел, съежившись, и с мрачным усердием гонял вилкой по тарелке три куска окуневого филе, выстраивая их то так, то эдак, снова зачем-то сбрызгивая лимоном и никак не решаясь отправить в рот. Вино в его бокале потихоньку согревалось. Вот уже час, как призрак не давал ему покоя. Жан Кальме не хотел глядеть на него, он испуганно отталкивал его от себя, пытаясь загнать поглубже, на самое дно памяти: он знал, как больно ему будет в тот миг, когда мрачное видение встанет перед ним во всей своей определенности. Но тщетно; зыбкий образ упрямо всплывал на поверхность, обретал ясные очертания, и Жан Кальме не мог не видеть его на фоне погребальной тени, которая делала его особенно четким. Внезапно одиночество стало невыносимо острым, и память ярко озарила ту картину.
Это была очень давняя сцена, но она тысячекратно повторялась во времена, когда он жил у родителей, в Лютри, на берегу озера, в доме, сотрясаемом криками, скандалами и ветром, что раскачивал верхушки елей и тополей. Все семейство сидело за ужином. Отец — огромный, величественный — высился во главе стола. Закатный свет багровыми отблесками лежал на его смуглом блестящем лбу и мощных руках; все его существо дышало физической силой и жизнелюбием, мускулистая жирная грудь с выступающими сосками и густой порослью седых волос шумно вздымалась под полотняной рубашкой. Вся комната вокруг него казалась погруженной в тень, но даже и сумрак, вздымавшийся с пола и из дальних углов просторной залы, не в силах был затмить эту царственную глыбу, вобравшую в себя весь жар заката, это второе солнце, неистребимое, ненавистное, которое багровело, и сияло, и воспламеняло все вокруг своею страшной властью, Сидя на другом конце стола, Жан Кальме с отвращением вслушивался в шумное жевание отца. Это жирное чавканье звучало, как непристойное признание. Присутствующие почти не говорили, братья и сестры исподтишка переглядывались, мать ела торопливо, без конца вставая и бегая на кухню, бесшумно, как боязливая серая мышь. Служанка Марта, немецкая швейцарка, сидела с недовольным видом, уткнувшись в свою тарелку. Сам же доктор безостановочно жевал и глотал, не спуская, однако, зорких глаз с домашних; он непрерывно обводил взглядом весь стол, из конца в конец, и Жан Кальме с содроганием ждал очередной встречи с этими грозными пронизывающими глазами, которые читали в нем, как в открытой книге. Под их яростно-голубым огнем он трусливо бледнел, чувствуя себя абсолютно прозрачным, безоружным, неспособным скрыть никакую малость. Доктор знал о нем все, потому что он был хозяин, господин, мощный, массивный, непобедимый, и ничто не могло сокрушить стальную силу этого тела, багровеющего в лучах заката.
Стыд и отчаяние терзали сердце Жана Кальме. Отец знал все его скрытые постыдные желания. Знал тайник, где он прятал слипшиеся платки. Все угадывал с первого же взгляда. Жан Кальме не отрывал глаз от тарелки, но тщетно — инквизиторский взгляд все равно настигал его. Тоска душила мальчика; ему так хотелось кинуться старику на шею и всласть выплакаться на этой широкой, шумно дышащей груди! Ибо Жан Кальме любил отца. Он восхищался этой мощной звериной силой, завидовал (одновременно презирая) этому ненасытному аппетиту, обожал этот властный зычный голос — и смертельно боялся его. Именно страх унижения не позволял ему броситься к доктору, укрыться в отцовских объятиях. Он стыдился этого страха, как предательства.
Ужин давно кончился, но доктор все еще шумно пил свой кофе, и потому никто не осмелился встать из-за стола. Служанка ходила на цыпочках, убирая посуду. Наконец зажгли лампы, это был сигнал свободы; члены семьи, торопливо пожелав друг другу доброй ночи, убегали из столовой и прятались каждый в своей комнате, точно в потаенной норе. Жан Кальме все еще не мог оправиться от страха. Ему чудилось, что взгляд безжалостного судьи неусыпно преследует его, проникая даже сквозь стены спальни. До поздней ночи он искал спасения или утешения в своих книгах. Затем ложился в постель. И когда ему случалось уступать велению плоти, все поджилки у него тряслись при мысли о том, что отец вот-вот застигнет его за этим, хуже того — что он сейчас видит его, следит за ним.
Ему было пятнадцать лет. Время от времени он пускался на мелкие кражи с одной целью — лишь бы снять с себя хоть частицу гнета отцовского взгляда. Вооружиться против него какой ни на есть, но тайной. Он входил в книжную лавку и с умным видом рылся в книгах. Улучив момент, он совал в карман сборник стихов или журнал и выходил на улицу с чувством новой значимости, непроницаемости, защищавшей его от отца. Наконец-то у него было что-то свое, что-то неизвестное его бдительному надсмотрщику. Но ведь Жан Кальме любил своего отца.
Отчего же он так и не сказал ему об этом? Внезапно одиночество стало невыносимо острым, и память ярко озарила ту картину.
Слезы застлали ему глаза. Он принялся есть остывшую рыбу, пытаясь одновременно подвести итоги своим раздумьям. «Мне тридцать восемь лет, — сказал он себе. — Я преподаю в гимназии. Я учу думать шестьдесят шалопаев, мальчишек и девчонок». Но воспоминание об учениках не развеселило его, напротив, он чувствовал себя слишком одиноким, слишком подавленным, чтобы служить им примером, научить чему-нибудь достойному. Вино тоже не принесло ему утешения. Он заплатил по счету и вернулся домой, как в тюрьму.
Он улегся в постель, но сон не шел к нему. Он никак не мог забыть утреннюю церемонию. Чувство освобождения, испытанное в крематории, сейчас терзало его, как тайное злодеяние. Он решил последовать совету, вычитанному в каком-то журнале, внушая себе:
"Вы совершенно расслаблены, ваши руки и ноги тяжелеют, наливаются сном… " — как вдруг его пронзила мысль: я ведь изображаю мертвеца! И боль мгновенно вспыхнула с новой силой. Ему представилось кладбище Буа-де-Во с чистенькими аллейками и тысячами могил: в каждой из них лежит скелет или разлагающееся тело, еще хранящее остатки форм человека, которым оно некогда было. Кладбищенский «последний сон» таил в себе частицу доброй простой привычки, в которой смерть обнаруживала свою власть не так уж и страшно. В нем было нечто успокаивающее, знакомое, близкое сердцу Жана Кальме. Могила ведь так похожа на привычную кровать! Она сохраняет кости покойника. Его череп, зубы, суставы, спинной хребет при желании легко опознать, так же как пломбы, кольца, остатки одежды. Этот вид загробного, чисто физического существования внезапно показался Жану Кальме бесценным, как сама вечность. А он, как же он поступил со своим отцом? Зачем его братья и сестры приняли такое решение и заставили его с ним согласиться? По их мнению, тело, гниющее под тонким слоем земли, мерзость. Нужно подумать о маме. Образ доктора, разлагающегося в могиле, будет без конца преследовать ее. Да и с точки зрения гигиены!.. Тем более что осень выдалась необычайно теплая. В такую погоду мертвецы разлагаются еще быстрее. И Жан Кальме облегченно согласился. Итак, доктора обратят в пепел. Ему не оставят ни единого шанса сохранить в жирной кладбищенской земле свою ненавистную, скандальную силу.