Подавленный Стефано попытался оценить поступок Элены, понимая, что теперь она в его руках, и он по своему желанию может позвать ее или отвергнуть. А пока что он поужинал жареным мясом, и оно показалось ему таким вкусным, что он решил сначала съесть апельсин, а потом закусить мясом.
В мясе было что-то пряное, это Стефано почувствовал, сося апельсин. В деревне было принято сильно перчить и приправлять пряностями, тем более в праздники, но Стефано заподозрил что-то другое. На миг он представил, что Элена захотела отомстить ему и зажечь в его крови пожар. Об этом говорили и смешные красные цветы. Но тогда их нужно было остерегаться? Гордясь тем, что недавно не поддался соблазну, Стефано рассмеялся и накинулся на мясо.
Элену он увидел на следующий день, когда она спокойно пересекала двор, и подождал ее у двери. Они посмотрели друг на друга смущенно. Стефано, спокойно проспавший всю ночь, отодвинулся, впустил ее и с порога послал ей воздушный поцелуй. Она взглянула почти украдкой, но как только Стефано шагнул к ней, с тревогой повела головой. «Я больше никогда к тебе не прикоснусь, довольна?» — сказал Стефано и ушел, видя, что Элена в удивлении застыла посреди комнаты.
Стефано начал понимать, какую силу ему придала несчастная Аннетта, которую он случайно пожалел. Но эта сила исходила не от нее, а от его собственного тела — оно обрело равновесие в самом себе и вернуло несомненный покой его душе. Он сказал себе, насколько же был глуп, что, гордясь, пытался обособить свои мысли, и позволил своему телу расслабляться в лоне Элены. Для того, чтобы действительно быть одному, нужен пустяк: воздержание.
В остерии Гаетано и механик разговаривали об Аннетте, Стефано невозмутимо их слушал, хорошо зная, что когда-нибудь и ему придется уступить. Но тогда он станет искать Элену. Он слушал их рассеяно, чтобы проверить степень своей отчужденности.
Механик сказал: «Кто знает, друг, может, вам еще придется мечтать об Аннетте!».
— Инженер, вы счастливчик, — проговорил Гаетано, — у вас всегда есть женщины.
Стефано сказал: «Но это несправедливо по отношению к Джаннино, которого посадили за то, что он занимался любовью, ведь он не может развлечься даже с той, из-за которой попал в беду».
— Вы хотели бы преобразовать правосудие, — заметил механик. — Что за тюрьмы тогда были бы?
— А вы думаете, что тюрьма — это воздержание?
— А почему бы и нет?
Гаетано задумчиво их слушал.
— Вы ошибаетесь, — заявил Стефано, — тюрьма означает, что ты превратился в листок бумаги.
Гаетано и механик не ответили. Более того, Гаетано махнул старой хозяйке, чтобы она принесла колоду карт. Потом, так как вошел Барбаричча и стал им надоедать, разговор прекратился.
Весна была призрачной, и поля безлюдными. Сидя на берегу, Стефано грустил, потому что не мог даже искупаться; иногда по утрам, в холодном воздухе, он бродил взглядом среди неровных розовых домов, как в те далекие дни в июле. Наступит ли, должно ли наступить утро, когда Стефано из окна поезда в последний раз увидит этот отвесный холм? Но сколько лет ему еще придется провести здесь? Стефано даже завидовал анархисту, сосланному туда, наверх, откуда он видел, как крошечные игрушки, равнину, горизонты и берег, а в самом низу — голубое облако моря, и для него во всем крылась красота неизведанной, как мечта, земли. Но он припомнил узкие улочки и окна, четыре дома, отвесно стоящих над пропастью, и устыдился своей зависти.
Ему сказал и Пьерино, фининспектор, что капрал теперь доверяет ему, даже спрашивает себя, виновен ли он или просто глуп, и Стефано начал бесстрастно прохаживаться среди маслин по дороге на холме, надеясь, что его увидят сверху. Об анархисте он услышал новости от женщины, которая спустилась за покупками в магазин Гаетано: тот играл с ребятишками на площади около церкви, спал на сеновале и проводил вечера, ведя дискуссии в хлеву. Стефано не хотелось встречаться с ним, так как анархист наверняка уже оброс собственными привычками и пристрастиями, но поддержать его, чтобы он не чувствовал себя покинутым, было бы добрым делом. Поэтому на закате он бродил по дороге на холме, садился на пень, смотрел на служанку около сторожки и курил трубку, как сделал бы Джаннино.
Однажды летним вечером, едва сев на пень, он услышал шарканье ног, и перед ним прошла группа худых людей — крестьян, поденщиков, — перед которыми шествовал священник в епитрахили. Четверо парней на загорелых плечах, закатав рукава расстегнутых рубах, несли гроб, время от времени вытирая лоб свободной рукой. Они шли молча, вразброд, поднимая красноватую пыль. Стефано поднялся, чтобы отдать дань уважения неизвестному мертвецу; много голов повернулось в его сторону. Стефано сказал себе тогда: я всю жизнь буду слышать шарканье ног этой толпы в неподвижной прохладе пыльного заката. Но он забыл об этом.
Сколько раз, особенно в самом начале, Стефано старался запечатлеть в глазах и в сердце сценку, жест, пейзаж, говоря себе: «Вот, это будет самое живое воспоминание о прошлом, в последний день я о них подумаю, как о символе всей жизни здесь, тогда я ими смогу насладится». Так же он поступал и в тюрьме, выбирая какой-нибудь день, какое-нибудь мгновение и говоря: «Я должен полностью им отдаться, прочувствовать до донышка это время, дать ему возможность протечь неподвижно, в тишине, потому что это будет тюрьмой всей моей жизни и, став свободным, я обрету в нем самого себя». А эти мгновения, которые он отбирал, исчезали.
У анархиста должно было быть много таких мгновений, ведь он жил около вечного окна. Если он, конечно, не думал совсем о другом и для него тюрьма и ссылка не были, как воздух, условием самой жизни. Думая о нем, думая о прошлой тюрьме, Стефано подозревал о существовании другой расы с нечеловеческой закалкой, выросшей в камерах, как подземный народ. Или же это существо, что играло на площади с ребятишками, было проще и человечнее, чем он.
Стефано знал, что его тоска и постоянное напряжение возникали из временного, как бы подвешенного состояния, из его зависимости от листка бумаги, из вечно открытого чемодана на столе. Сколько лет он пробудет здесь? Если бы ему сказали, что всю жизнь, то, может быть, ему бы спокойнее жилось.
В январе, утром, когда светило влажное солнце, по проселку быстро проехал нагруженный чемоданами автомобиль. Стефано едва успел поднять глаза и вспомнил другое, забытое им мгновение того лета.
Под палящим полуденным солнцем около остерии остановился автомобиль — красивый, изогнутый и запыленный, светло-кремового цвета, покорно, почти как человек, остановившийся у тротуара, где не было тени. Из него вышла стройная женщина в зеленой куртке и темных очках, иностранка. Тогда Стефано возвратился с пляжа и с порога смотрел на пустую дорогу. Женщина оглянулась, уставилась на дверь (позже Стефано понял, что свет солнца ее ослепил), затем повернулась, села в машину и уехала в облачке поднявшейся пыли.
Иногда Стефано казалось, что он здесь только несколько дней и что все его воспоминания только фантазии, как Конча, как Джаннино, как анархист. Он слушал болтовню лысого Винченцо, который, пока он ел в остерии, от корки до корки прочитывал газету.