Товарищ Желвакова потребовала у Александра справку с места работы. В неделю. Устроиться на липовую было бы глупо — они бы проверили и тогда уж точно присудили бы какой-нибудь срок. Сломали, сломали Александра. Я-то ладно. У меня вроде и прав никаких нет. Сама я так, конечно, не думаю. Права у меня появятся в шестнадцать, когда паспорт вручат. Но тут же и отберутся — общество сразу сделает меня равным своим членом. Равным со всеми, как все… Вот Александр равный теперь.
Двор с набережной канала Грибоедова. Совсем недалеко от моей второй школы. Из которой выгнали. Меня, в принципе, из обеих выгнали. После своей работы бегу к Александру. В подвальном помещении контора. Почти как детская комната милиции — в последнее время у меня только такие сравнения. Временный филиал научно-исследовательского института. Исследуют они что-то, связанное с атмосферой. В окне вижу спину Александра в свитере с седыми ворсинками. В этом свитере он уходил от меня в августе, в нем ходил он до поздней осени, нося под пиджаком, в нем же он душил меня.
И вот сидит в этом свитере… инженер. «Я сам себе хозяин! Я ебал все их организации в рот!» Да… Все же он устроился — график свободный. Посидит, ручечки черных приборчиков покрутит, в блокнотик что-то запишет, с дядьками бородатыми (вот, оказывается, не только художники с бородами, атмосферщики тоже!) посмеется и уйдет. Когда хочет. И придет, когда захочет. Всё это временно. Группа готовится в экспедицию на остров Таймыр. «Да я уволюсь перед самой поездкой…» — я теперь и не думаю об этом. Финишная ленточка столько раз груди касалась, что теперь я живу каждым днем. Что будет, то и будет. Бритва, обмотанная в шелк, по шее — бжжжик!
Мы бежим к нему, скорее, пока мать его с работы не пришла. Все уже отработано. Пара поцелуев на диване. Встаем. Он раскладывает диван, и я уже полураздета. Несколько секунд у дивана — и мы ложимся на него. В процессе ласк и поцелуев заканчивается процесс раздевания. И в руке уже твердый член. Его рука между моих ног. Еще несколько минуток, чтобы внутри меня стало совсем мокренько, а его член — каменным. И вот я оседлала его, и мы несемся. Мой круп в его руках. Лошадь на коне. И грива разметалась и прилипла к потному лбу. Вверх — вниз, влево — вправо, как бы соскальзывая с седла. И глаза чуть приоткрыты и «да, сейчас! да, да… аааааа» сойдутся зрачками к носу. Звонок…
Захарчик и Дурак тоже работают. Их вызывали в местные отделения милиции. Дурак дал кому-то на лапу, и его оформили дворником. Он ходит на работу за зарплатой — 48 руб. в месяц. Захарчик работает осветителем в театре. Так же, как и Дурак, он работает! В прошлом году мать разыскала Володьку-баскетболиста, а теперь и этих вот всех… Захарчик посмеивается.
— Хорошо отделались! Ты, Саня, не смог бы быть бизнесменом за границей — женщины бы тебя погубили!
Людка не упустит момента подъебнуть Захарчика.
— А ты не смог бы из-за самого себя. И из-за своей мамочки. А по вам, влюбленные, надо боевик снимать! Написать сценарий — и в Голливуд отправить. Передать с каким-нибудь Мойшей, отъезжающим в Штаты виа Израиль. Или дипу в атташе-кейс засунуть. Это ведь не доски, контейнер не нужен…
Людку никуда не вызывают. У нее документы поданы на брак с иностранцем. Она панически ищет способов переправить хоть что-нибудь. Неважно даже, в какую страну — там, мол, документов для путешествия не надо. Захарчик слегка зол — она выуживает у него любую мелочь. Может, ревнует? Людка обещает ему найти француженку — «страшную-престрашную» — и прислать для фиктивного брака.
— Ты не коммерчески рассуждаешь, Людмила. Со страшненькой мне трудно работать будет. Она же поймет, что я вовсе не влюблен в нее, когда у меня не встанет. И придется ей башлять, а может, и валюту потребовать. Тебе же хуже! На эту валюту лучше в «Максим» в Париже сходить.
Мечты, мечты. Я должна бежать. Я ведь учусь. В школе рабочей молодежи.
Каждый вечер я в окружении тех, с кем, выражаясь их же языком, на одном гектаре срать бы не села. Уже в двенадцать лет я ненавидела мальчиков, приезжающих из провинций, толкущихся у техникумов, петэу. «Милая деревня…» — очень хорошо звучит в устах столичного поэта.
Все время разное количество учеников в классе. Преподают «Что делать?». Да-да, опять. Программа девятого и десятого классов обычной школы растянута здесь на три года. Ну вот они только за этот вопрос и взялись. В классе все приблизительно лет восемнадцати, но есть один дядька, он приходит, когда ему взбредет, лет тридцати пяти. Дядька! Я с такими дядьками еблась…
Ведут себя, как хотят. Встают, выходят, перебивают педагогов. Спросить если что хотят, так в голову не придет руку поднять — прямо с места орут. Мне обидно за учителей. За себя. Но я тихо сижу, стиснув зубы от злости, уговариваю себя отсиживать положенные мне часы. Ради бумажки. Ради проклятой бумажки, которая даст мне возможность… Вот именно — многоточие.
В седьмом классе нас хоть учили на машинке печатать на уроке труда. Так и назывался урок — «Труд». Но так недолго… А потом мы шили передники и готовили винегреты. Их мальчишки на переменке съедали. Их учили пилить и гвозди забивать. Учили бы нас иностранным языкам! Самим бы потом на пользу пошло — не надо было бы краснеть за всяких представителей, посылаемых за границу.
* * *
И в научно-исследовательском институте я нашла себе компанию. Мама бы сказала — «свинья всегда себе грязи найдет». Парень из соседнего отдела — еврей, инженер — приметил меня в курительной и сразу предложил туфли итальянские купить. Восемьдесят рублей. Купила. И браслет металлический для часов, которые Сашка подарил. Теперь они совсем как фирменные. Скоро можно будет туфли надеть. Уже пахнет весной. Уже грузины в кепках-аэродромах нарциссы продают. Скоро деревца задрожат набухшими почками, а девушки — беременными животами.
Смельчаки уже в пиджаках ходят. Ну и Александр, конечно.
Ольга… Ну что Ольга? Покричала я на нее. «Я ничего не могла сделать. Нас кто-то видел…» — ее оправдания. Нас что, видели ебущимися? Ольга даже не видела! Александр должен ненавидеть ее. Кому нужна эта правда? У него могли быть сомнения, подозрения, но и надежда, что ничего не произошло. Теперь он смотрит на меня с ухмылочкой. Обманувшему один раз уже никогда не верят? Но как же тогда «да простятся грехи ее многие, за то, что возлюбила она многих…»? Да, но за «возлюбила». Я-то никого не любила. Еблась, как кошка.
Иду с работы одна. Грустно. Обычно я хожу в сопровождении еврея-инженера и его рыжего друга. У инженера как раз к двум часам перерыв. Рыжий приходит к институту, и они идут пить кофе в «Асторию». Меня приглашают. А я так всегда боюсь! Вдруг кто-нибудь увидит меня с ними… Приду и помолюсь на иконку. Александр мне подарил. Эмалевая в серебряном окладе. Маленькая. Ее должен был купить американец. Но передумал и купил несколько больших досок. Я видела этого здоровенного жлоба у Александра. «Прибыл из Америки посол, хуй моржовый, глупый, как осел…» — он рассказал омерзительную историю, хотя сам назвал ее «фанни». Ничего смешного. Он с приятелем подцепил фирменных блядей на Невском и привел к себе в номер. Одна тут же стала ебаться, потребовав двадцать долларов вперед, а другая предложила за десять — у нее менструация была. Американец думал, что должно быть наоборот — дороже во время менструации, и говорил, какие «рашен герлз» добрые. Дуры они, а не добрые! Александр мне все это перевел, и я от злости пропела — «Один американец засунул в жопу палец и думает, что он заводит патефон!» Америкашка, конечно, ничего не понял, но улыбался до ушей. Проклятые иностранцы-засранцы! Хуй с вами такие девочки в вашей Америке за колготки ебаться будут! За какие-то вонючие кофточки, которые, может, и не модны вовсе! По американцам моды не поймешь — они в пластиковых туфлях или кедах и в бесформенных штанах из кримплена.