Маринка думала, думала, думала… и приходила к выводу, что с Огенри их связывает что-то большее, чем брак, семья. Что у них будто бы существует некая тайна, о которой они даже между собой не говорят, но которая всегда есть, и она-то, эта неназванность, и связывает их какими-то магическими узами, куда более прочными, чем брачные.
Маринка никогда не высчитывала, не планировала своих «выходок». Она просто чувствовала. Когда она в первый раз ощутила чувство потери, утраты, она никак не могла понять, что это такое. Откуда эта тоска и чувство оставленности, покинутости. Одинокости. Вот он, муж ее, Огенри-Генрих, приходит из офиса, телефонная трубка в руке, целует ее, мягко успевает потрепать по бедру, выпивает виски со льдом, они ужинают, он что-то обсуждает, ходя по квартире с телефонной трубкой, пишет в блокноте, помахивает какой-то брошюркой, улыбается ей, идет в душ, он прекрасно пахнет… Где он? Вот о чем подумала Маринка. Или даже не подумала, а почувствовала, что он где-то не с ней, хотя и с ней рядом лежит. Потому что его сознание, его мозг работает не в ее направлении, а в направлении новой сделки! Сделка важнее Маринки?! Маринка уходит на второй план, Маринка уже будто бы за тюлевой занавеской, она уже слегка размыта, вне фокуса… Борьба за власть. Борьба за сферу влияния. Коммерческий и промышленный интересы — антагонизм и борьба… Умопомрачительным образом Маринка сопоставила все эти обрывки из разговоров об экономике со своей жизнью, и получилось, что коммерческий интерес — это Маринка, а промышленный Огенри. А семья их исполняет роль государственного аппарата, который вовлекается во внутриполитическую войну этих интересов, даже начинает душить тот или иной, если представители захватили угрожающий и разрушительный для государства — семья! — контроль над властью. Но сама по себе семья, это наименование, положение в обществе, не могла постоянно исполнять роль контроля, мерила правильности. Поэтому Маринка перетянула одеяло целиком на себя! Она решила, или даже нет, — ничего она не решала! Это произошло само собой, бессознательно, где-то внутри. Она сама просто стала верить своей интуиции, чутью, чувствам. И контролировать.
Это были не измены, а возвращение любимого. От всех этих! Как только она начинала угадывать в себе ощущение покинутости, в ней просыпалась самка-сучка. Она выпускала коготки и изгибала спинку, как проснувшаяся кошка. Кошки обычно бегут сразу на улицу. А Маринка бежала к виновнику «исчезновения» мужа. Чтобы он вернулся к ней и был только с ней, ее. А не с бизнесом. А не с коллегами. А не с поездками. А не с автосервисом. Не с головой, разбухающей от дел, а с головой, полностью погруженной в нее. Страстно. Влюбленно.
И это достигалось! И стало какой-то формулой, рецептом выздоровления, Ренессансом их любви. Дураки-«соратники» думали, что вот, мол, как удачно они поимели жену партнера. А это она их всех имела! И да! После неприятных сцен, ругани, даже драки пару раз, они с Огенри будто возвращались к друг другу. Будто возвращались в их неназванную тайну. Где были только они — безумные, влюбленные, страстные.
— Ну, а зачем, зачем ты мне без конца бубнил, чтобы я не вздумала с ним переспать?!
— Черт бы тебя побрал! А если я тебе буду говорить: «Мариночка, смотри из окна не выбросись! Ты что, из духа противоречия выкинешься из окна, что ли?!»
— Это будет явным самоубийством. У меня нет пока на это причин.
— А изменять мне, да еще с моими партнерами, у тебя есть, значит, основания?! Ебаться с мужиками — на это есть причины?
— Ты ничего не понимаешь! Я это делаю не ра-ди… ах, фу! Ты что, не понимаешь, что это из ревности к твоим партнерам, которым ты отдаешь себя больше, чем мне! Простая ревность, доходящая до ошизения!
— Да это от тебя, от твоей логики ошизеть можно!
Обычный разговор. В половине второго ночи. В спальне. В постели. Маринка лежала в большой ти-шорт. Генрих сидел на краю кровати в кимоно из х/б, куря сигареты одну за другой. Не докуривая, ломая, туша их в пепельнице и снова закуривая. В конце концов он повернулся к Маринке, громко выдохнул и лег рядом, закинув на Маринку ногу, протиснув колено между ее ног. Маринка проскользнула рукой в кимоно и обняла его голую спину. Еще чуть-чуть, почувствовала Маринка, и они будут вместе, как должны быть, — только она и он, он и она…
Он уже раскачивался, отжимался на ней, и ему хотелось и зарычать, и заплакать одновременно. Ему было так магически хорошо! Он широко раскрывал рот, заглатывая ее губы, высасывая из ее рта язык, будто жало с ядом. Получалось, что он упивался этим ядом-обидой. Потому что ему было больно-обидно от сознания, что и другим, им так же хорошо. Обычно он отгонял эти мысли, логически рассуждая, объясняя себе: но в конце-то концов она со мной, моя, всегда! Те уже ушли, их уже нет. А я есть. Я в ней и буду, буду, буду! Он широко раздвигал ее ноги, ляжки, раскрывая ее всю, нараспашку. Проникнуть внутрь, залезть с головой, с потрохами в эту стерву, которая мучила его, его эго, самолюбие, честолюбие и все-таки влекла, влекла, неизбежно вызывала желание обладать ею. Они уже сползли с постели, и одной рукой он упирался в пол, зацепив пепельницу, перевернув ее. Окурки высыпались… Маринка лежала, откинув голову далеко назад, и он видел ее прекрасную шею. Она открывала рот, облизывая губы. Изумительные ноздри ее, вызывающие всегда какое-то умиление, вздрагивали, расширяясь слегка, вбирая воздух. Она стала раскачивать головой, будто кивала в такт их движению. Все сильнее и сильнее откидывая голову назад, все ниже опуская ее. «Что же это такое? Что она со мной творит? — непонятное вопрошение в голове Генриха было то ли о ее изменах, то ли о восторге, который он испытывал. — Сколько это будет длиться, сколько это будет?» — опять: то ли ее измены, то ли это волшебство… Он снова наткнулся рукой на мраморную пепельницу, и когда Маринка в очередной раз, как волна, повторявшая их движения, откинула голову, то затылок ее сильно опустился на пепельницу в поднятой руке Генриха. Он просто размозжил ей голову пепельницей. У него перед глазами будто что-то сверкнуло — маленькая молния, и когда он уже сел на пол, то понял, что в момент убийства он кончил. Эякулировал, как будет указано в медицинской экспертизе.
1998 г.
ПЕРВОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ
«Падению» Берлинской стены посвящается
Эти двое были в одежде: поэтому мы и узнали в них иностранцев. Во время загарного солнца на пляже не было ни иностранцев, ни советских — были мяса.
Они как раз вставали с гальки. Подобрали свои сумочки-рюкзачки, и тут вышли мы. Прямо на них пошли. Романтично глядя на заглатываемое морем солнце, прикладывая ладони к глазам козырьком, приподнимая подолы занавесок — сарафаны мы пошили из оконных занавесей, — клея, что еще…
Рюкзак — это социальный статус. Толстый и круглый, набитый одеждой на случай холода, алюминиевой миской и ложкой, котелком. Его тащат на спине и путешествуют пешком, ночуя на природе. Но иностранный рюкзак — он даже на рюкзак не похож! У этих двоих они были какие-то веселенькие, розово-голубые, легенькие, не брезентовые с уродливыми лямками, врезающимися в плечи… иностранные! И одеты они были не как советские туристы — во все самое худшее, — а так же весело, как рюкзачки, по-иностранному!