Поэтому ты никак не можешь изобрести машину для этого мужчины и его народа, чтобы расплатиться за те, другие вещи, которые ты принесла к ним. Это невозможно. И ты резко отдергиваешь голову от качающейся на тонких проводах жестянки из-под «НУМБАВАНСКОЙ КОНСЕРВИРОВАННОЙ ГОВЯДИНЫ», уже на треть наполненной кокосовым молоком, и выдергиваешь свои глаза, или выдергиваешь из них гироскопические оси, прорывая роговицу. И тот искаженный мир, который ты видела в последние минуты, мгновенно гаснет. Гаснут зелень, грязь, зелень. Грязь, зелень, грязь. Зелень, грязь, зелень.
* * *
От такой холодной мести зубы сводит столь сильно, что они крошатся. Но это только мысли, которые лезут ко мне в голову, пока я сижу на заднем сиденье продирающегося сквозь пробки северных окраин Мельбурна «Ниссана-Урван», глядя на зеленое свечение дисплея своего мобильного телефона в ожидании звонка Кимико, которая только что звонила мне с одним-единственным молящим «Хан…»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Боль, Сильнее Которой Не Бывает
Тебе придется глодать себя. Бередить рану и нагнетать страх, воображая себе всякие ужасы, пока это не сведет тебе судорогой живот, а в горле не застрянет комок. Пока ты не ощутишь себя овдовевшим. Пока ты не убедишь себя в том, что то, что было в твоей жизни всем, возможно, превратилось в ничто.
Не делать этого означает утратить веру. Означает предательство. И никакого удовольствия.
Боль, сильнее которой не бывает, начинается с этакой медицинской консультации у тебя в голове. Словно ты разом и консультант, и консультируемый. И голос, задающий вопросы, принадлежит Тебе — Великому Специалисту по Психологическим Травмам, и голос, отвечающий на эти вопросы, принадлежит Тебе же — Травмированному, Растерянному тебе. И Травмированный, Растерянный Ты отчаянно пытается убедить Тебя — Великого Специалиста по Психологическим Травмам, сколь овдовевшим оставила тебя эта женщина.
— Ну? И что в ней было такого особенного? — спрашивает Ты — Великий Специалист по Психологическим Травмам.
— Что в ней было особенного? Ну… не знаю. Просто никто другой с ней не сравнится. С самой первой нашей с ней встречи мне ни разу не хотелось другой женщины, — объясняет Травмированный, Растерянный Ты.
— Ой ли? — спрашивает Ты — Великий Специалист по Психологическим Травмам. — Так уж ни разу? А разве это не у тебя отсасывала уборщица в финал последнего турнира Всех Наций?
— Э-ээ… ну, не столько у меня, сколько у моей пьяной туши, пока она, туша эта, можно сказать, в раковине сидела. А эта женщина стояла на коленях рядом с писсуаром. Можно сказать, ползала. И зубы ее золотые блестели под лампой дневного света. А Кими всю ту ночь смеялась и трепалась по-японски с тем заезжим парнем, японским писателем. Одно-единственное пятнышко на белоснежном фоне нашей взаимной верности. Но, если подумать, единственный отсос, да еще со стороны женщины, ползавшей на коленях в луже мочи, да еще по пьяни, не может считаться пощечиной любви.
— Нет. Пожалуй, не может.
— Не идет ни в какое сравнение с силой нашей любви.
— Нет. Нет. Конечно. Забудь. Но скажи лучше вот что: вот теперь, когда она на Бугенвилле, кого тебе жаль больше? Ее — пропавшую, возможно, попавшую в беду? Или себя — которому, возможно, придется жить дальше одному, в лишенном Кимико будущем?
— Что? — спрашивает Травмированный, Растерянный Ты. — Это что, вопрос с подвохом? Означает ли страх одного, что я люблю ее? А страх другого — что не люблю?
— Возможно, возможно. Так скажи мне, который из этих страхов терзает тебя по-настоящему, — настаивает Ты — Великий Специалист по Психологическим Травмам.
— Я боюсь… больше боюсь… за нее… пропавшую… попавшую в беду.
— Говно. — Ты — Великий Специалист по Психологическим Травмам и слушать этого не желает.
— Ладно. Ладно! Я больше боюсь… что мне придется жить одному… без нее.
— Гм. Может, ты все-таки любишь ее.
Ты — Великий Специалист по Психологическим Травмам умолкает. Сидит и ждет, вроде как в глубоком кожаном кресле, закинув ногу на ногу, сомкнув руки кончиками пальцев перед таким ужасно профессиональным лицом, и думает, давая этому ужасно профессиональному молчанию давить на Травмированного, Растерянного Тебя.
Наконец он подается вперед в своем воображаемом кожаном кресле.
— Ладно, будем разбираться, — говорит он. — Назови свою боль. Расскажи мне сцены, которые ранят тебя сильнее всего.
* * *
— О’кей. Начнем. Рождество. Наше первое Рождество, не то одинокое, что светит мне в перспективе.
Дед с бабкой Кими прислали ей билет первого класса на авиарейс «Джапан Эрлайнз» до Токио, чтобы она могла вместе с семьей вволю накупить себе всяких знаменитых на весь мир торговых брендов, и чтобы они могли вместе пить чай на занудных церемониях, за которыми не положено болтать, куда входишь молодой и откуда выходишь старой. Этот самый билет она порвала на клочки перед моим носом, приговаривая: «Токио-Шмокио» и «Родственники-Шмодственники». И вытянула эти квадратные клочки-конфетти, в которые превратились три листка межконтинентального авиабилета, перед собой на сложенных лодочкой ладонях, и дунула на них, и сдула их облачко прямо мне в лицо, и прижалась ко мне, и кончиком языка сняла прилипший к моим губам клочок размером с почтовую марку с надписью «ГАЖНАЯ КВИТАН». А дальше она брезгливо сплевывает его в сторону, и чуть сжимает меня руками за шею, и целует меня, и проводит языком по моей верхней губе, и говорит: «У меня для тебя есть кое-что. Рождественский подарок. У „Майера“. Идем…»
И мы прыгаем в трамвай сто девятого маршрута и едем в город — несмотря на то что день стоит жаркий и в трамвае пахнет всем, что выделяет человеческий организм летом. Ибо, говорит она, неизвестно, сколько этот подарок пролежит еще на магазинной полке, так что с ним лучше не откладывать.
Бёрк-стрит представляет собой некий водоворот людей, в последнюю минуту вспомнивших о необходимой покупке, сталкивающихся друг с другом, вылетающих из дверей одного из больших универмагов, чтобы тут же влететь сквозь воздушную завесу в кондиционированную прохладу другого. У каждого, кто вылетает сквозь воздушную завесу на уличную жару, в руках пластиковые сумки «Дэвида Джонса» или «Майера» с покупками, о которых вспомнили в самую последнюю минуту и которые колотят по их ногам.
У витрин «Майера» людской поток течет медленнее: народ глазеет на знаменитые Рождественские диорамы, где сказочным злодеям дерут задницы добродушным, не по-домашнему остервенелым, механическим способом. Сказочная, похожая на Богоматерь особа две недели подряд стучит мягкой волшебной палочкой по кружечке Уродливой Монахини. Суровый лондонский полисмен две недели подряд дергает за ухо уличного оборванца. Каждый раз, как палочка ударяет по кружечке Уродливой Монахини, дети смеются. Каждый раз, как резиновое ухо уличного оборванца вытягивается, дети смеются.
Кими ведет меня за руку сквозь броуновское движение толпы в просвет, образовавшийся перед главным входом в «Майер». Там, на своем клочке улицы, работает майерский Санта-Клаус. Толпа окружила его кольцом, и его «Хо-хо-хо» слышно далеко в раскаленном воздухе. Он волочит мешок с подарками. Разыгрывает одну и ту же сценку «как-тебя-звать-малыш» с каждым ребенком, который, получив напутственный толчок от родителя, отважно выходит в середину пустующего клочка улицы. Санта спрашивает: «Как, Кайли? Ну что, Кайли, ты хорошо вела себя весь этот год?» И с первым неуверенным кивком детской головки вынимает из мешка и протягивает Краснокожего, или Белого Рыцаря, или Щербетную Бомбу, или кусок ядовито-розового китайского пластика, отлитый в форме куклы-голыша, или кусок ярко-голубого китайского пластика, отлитый в форме бомбардировщика «Стеле». Бомбардировщики мальчикам, голыши девочкам — это изрядно напоминает пятидесятые. Но так оно и есть.