Ибо она никогда не выбирала мужчину. Это ее всегда выбирали. Мартина она в конце концов полюбила, но поначалу он был лишь поводом ускользнуть от матери. В приключении с Густавом она было решила, что достигла свободы. Но теперь она понимает, что это был не более чем вариант ее отношений с Мартином: она ухватилась за протянутую руку, и это помогло ей вырваться из круга тягостных, неприемлемых для нее обстоятельств.
Она знает, что способна на благодарность; она всегда считала эту черту своим основным достоинством; когда благодарность того требовала, чувство любви спешило на помощь послушной служанкой. Она была искренне предана Мартину, она была искренне предана Густаву. Но стоит ли этим гордиться? Разве благодарность не есть всего лишь другое название слабости, зависимости? То, чего она жаждет теперь, это любовь без всякой благодарности! И она знает, что за такую любовь нужно платить смелым и рискованным поступком. Ибо в своей любовной жизни она никогда не была смелой, она даже не знала, что это значит.
И вдруг точно порыв ветра: стремительная череда прежних эмигрантских снов, прежних тревог: она видит женщин, которые бросаются к ней, окружают ее и, поднимая пивные кружки, коварно смеются, не позволяя ей вырваться; она в бутике, где другие женщины, продавщицы, подбегают к ней, облачают ее в платье, которое превращается на ее теле в смирительную рубашку.
Долгое время она стоит облокотившись на парапет, затем выпрямляется. Она полна уверенности, что спасется; что не останется больше в этом городе; ни в этом городе, ни в той жизни, которую этот город собирается соткать для нее.
Она идет и думает, что сегодня наконец совершает ту прощальную прогулку, которая когда-то не удалась ей; она наконец говорит свое Великое Прощай городу, который любит, как никакой другой, и который готова без сожаления потерять еще раз, чтобы стать достойной собственной жизни.
38
Когда коммунизма не стало в Европе, жена Йозефа настояла, чтобы он съездил к себе на родину. Она хотела сопровождать его. Но она умерла, и с тех пор он только и думал о своей новой жизни с ушедшей. Он силился убедить себя, что это была счастливая жизнь. Но можно ли говорить о счастье? Да; о счастье, что, подобно хрупкому дрожащему лучу, пронизывало его скорбь, скорбь безропотную, тихую, неусыпную. Месяц назад, не в силах стряхнуть с себя печаль, он вспомнил слова покойной: «Не ехать было бы с твоей стороны ненормально, неоправданно, даже некрасиво»; в самом деле, подумал он, эта поездка, на которую она так его толкала, могла бы теперь помочь ему; отвлечь хотя бы на несколько дней от собственной жизни, причинявшей столько боли.
Когда он готовился к поездке, его посетила одна робкая мысль: а не остаться ли там навсегда? В конце концов, с тем же успехом он мог бы продолжить и в Чехии ветеринарную практику, которой занимался в Дании. До сего времени это казалось ему неприемлемым, чуть ли не предательством той, кого любил. Но он спросил себя: в самом ли деле это было бы предательством? Если присутствие жены нематериально, почему оно должно быть связано с материальностью какого-то одного места? Разве она не может быть рядом с ним в Чехии так же, как в Дании?
Покинув гостиницу, он колесит на машине; обедает в деревенском трактире; затем блуждает по полям; проселки, кусты шиповника, деревья, деревья; со странным волнением озирает он лесистые холмы на горизонте, и ему приходит мысль, что на протяжении его жизни чехи дважды готовы были умереть ради того, чтобы этот пейзаж принадлежал им: в 1938 году они хотели драться с Гитлером; когда их союзники, французы и англичане, помешали им это сделать, они впали в отчаяние. В 1968 году русские захватили страну, и чехи вновь хотели драться; обреченные на такую же капитуляцию, они вновь впали в такое же отчаяние.
Быть готовым пожертвовать жизнью ради родины: всем нациям знаком этот искус жертвенности. Противники чехов, впрочем, тоже знают его: немцы, русские. Но это великие народы. Их патриотизм иного свойства: они воодушевлены своей славой, своей значимостью, своей всемирной миссией. Чехи любили свое отечество не потому, что оно было прославленным, а потому что было безвестным; не потому, что оно было большим, а потому что было маленьким и в постоянной опасности. Их патриотизм был, по сути дела, безграничным состраданием своей стране. Датчане подобны им. Не случайно для своей эмиграции Йозеф выбрал именно маленькую страну.
Взволнованный, он оглядывает пейзаж и говорит себе, что история его Чехии последнего полстолетия пленительна, уникальна, беспримерна и не интересоваться ею было бы признаком скудоумия. Завтра утром он встретится с Н. Как он жил все эти годы, пока они не виделись? Что он думал о русской оккупации страны? И как он пережил закат коммунизма, в который когда-то верил, искренне, честно? Как его марксистские воззрения приспосабливаются к возврату капитализма, которому рукоплещет вся планета? Негодует ли он? Или отрекся от своих убеждений? И если отрекся, драма ли это для него? И как другие относятся к нему? Он слышит голос невестки, которая в своей охоте за виновными наверняка была бы рада видеть его в наручниках перед трибуналом. Разве Н. не нуждается в том, чтобы Йозеф сказал ему, что дружба существует вопреки всем гримасам истории?
Мысли его снова возвращаются к невестке: она ненавидела коммунистов, отвергавших священное право собственности. А когда дело касается меня, говорит он себе, она отвергла мое священное право на картину. Он представляет себе картину на стене своего кирпичного дома и вдруг, изумленный, осознает, что эта рабочая окраина, этот чешский Дерен, эта причуда истории, выглядела бы в его домашнем очаге смутьянкой, нежеланной гостьей. Как он мог хотеть увезти с собой эту картину? Там, где он жил со своей покойной женой, ей нет места. Он никогда не рассказывал жене о картине. Эта картина не имеет ничего общего с ней, с ними, с их жизнью.
Потом он думает: если какая-то маленькая картина может нарушить его жизнь с умершей, то сколь более разрушительным будет постоянное, настойчивое присутствие целой страны, страны, которую она никогда не видала!
Солнце опускается к горизонту, он катит по дороге к Праге; мимо скользит пейзаж, пейзаж его маленькой родины, за которую люди готовы были умереть, и он знает, что существуют вещи еще более маленькие, которые еще сильнее взывают к его сочувствующей любви: он видит два кресла, одно против другого, лампу и горшок с цветами на подоконнике, стройную пихту, посаженную женой перед домом, пихту, подобную поднятой руке, которой она издали указывает ему на их жилище.
39
Когда Скацел заперся на триста лет в доме печали, он сделал это потому, что считал свою родину навсегда поглощенной восточной империей. Он ошибался. В отношении будущего все ошибаются. Человек может быть уверен лишь в настоящем мгновении. Но верно ли это на самом деле? Может ли он действительно знать это настоящее? В состоянии ли он судить о нем? Разумеется нет. Ибо каким образом тот, кто не знает будущего, может постичь суть настоящего? Раз мы не знаем, к какому будущему ведет нас настоящее, как мы можем сказать, хорошее это настоящее или плохое, достойно ли оно нашего одобрения, нашего недоверия или нашей ненависти?