Я ведь только теперь понял ее особенный брачный статус.
Я только сейчас догадался, в каком она пребывала супружестве.
Она была замужем за пустотой.
Так как ей вообще-то никто не был нужен.
Никогда.
И, в сущности, она пестовала пустоту.
Ее отпрыск подрастал, матерел, становился яростным красавцем и готовился к более серьезным испытаниям, чем те, что предлагала ему простая жизнь простых учебных заведений.
Он с наслаждением поворовывал, превращая реквизированный у многочисленных соседей товар в мелкие деньги. Может быть, так и следовало поступать, ведь даже на мой взгляд воспитанного терпеливого «хорошего» мальчика, этих соседей и их всяческих вещиц, вещей и предметов был явный переизбыток.
Помогала ему и руководила им, как выяснилось гораздо позже при трагических и диких обстоятельствах, инвалидова вдова, разъезжавшая по стихийным барахолкам на не отданной гнусному государству таратайке покойного ветерана.
В слезах раскаяния она, размазывая сопли вперемешку с павианьим гримом, люто причитая, она отчаянно орала оперным речитативом, что всю свою жизнь, всю свою жизнь люто, ой как люто, ненавидела эту Евгению. И прощения ей за эту нечеловеческую ненависть и лютость не будет. Ненавидела эту успешную молодую стерву, девку, блядь, соперницу, двенадцатилетнюю одалиску на ложе своего усеченного безмерно любимого прекрасного императора, царя, повелителя, Ксеркса. А ведь он был таким человеком, таким мужем, когда-то целым, когда-то с руками-ногами. Ведь он мог все, и это всем известно. И был добр. Ой, как добр он был! О!
И потому-то она втихую развивала в крохе самые наилучшие качества.
Это была ее месть, женская жестокая безжалостная растянутая на долгие годы месть, полная мстительной сласти и невыразимой словами отрады!
Но раскаяние к вдове пришло слишком поздно.
Когда по-настоящему все пропахло жареным.
Так что платить за ту самую плющевую материну подъебешку пришлось Евгении – в кредит, долго и дорого.
Когда прекрасный белокурый эфеб, возвращался из интерната на вакации, соседи в тусклой тоске перед неумолимым пересчитывали и помечали предметы добра.
Но на этот раз процарапанный и подписанный кухонный скарб оставался цел, а исчезал заграничный галстук с мартышкой, любимый, дорогой единственный не только на всю улицу, но и на город, да и на бери шире – на страну.
Или хуже того, вообще ни в какие ворота, – еще приличный лишь однажды перелицованный пиджак из немецкого габардина «цельволь» и не очень старый прорезиненный тоже импортный плащ-дождевик.
На них ведь не процарапаешь номер квартиры и не подпишешь тупыми инициалами с точками, как ведро, чайник, выварку или горшок.
Я видел сам, как бесстыдно снятый с гвоздя и унесенный синий как море замечательный дождевик при передаче некоему поганому типу возле самых наших ворот выпрастывал будто в тоске сухие рукава и с бумажным хрустом норовил вывернуться из скатки как эпилептик.
Мне видится до сих пор выразительная сцена. Выразительная настолько, что я не знаю, видел ли ее на самом деле.
Купюра перешедшая в руки красавца, разглажена, перегнута и погружена в тесный карман нимоднейших клешей. Самым бесшабашным естественным жестом. Зажатая двумя пальцами. Между средним и указательным.
На голословные обвинения, возмущенные крики и зычные отчаянные угрозы народа Евгения мирно ответствовала неудовлетворительную ерунду, не глядя в яростные глаза толпе, извергающей проклятия. Она понуро обращалась свой лик в темный угол низкой загаженной кухни. Там в синей жестяной коробке обитал электросчетчик, как боженька, взирающий на растрату энергии нашей наиглупейшей жизни.
– Господи, и чего ж только на белом свете не бывает.
Она не зря молвила «на белом», ибо, вероятно, уже догадывалась свои мутным умом и о свете совсем другого колера.
– Этого на белом не быват!!!! – Шамкая орала ей древняя, как рок, как экстаз наказания, Граня, вырулив на полколеса вперед, как карифейка античного хора. Она сглатывала жестоко гласные в глагольных окончаниях, как положено в южных, прожженных солнцем краях.
– Не бывает! Не бывает! Не бывает… – скандировал нестройный амфитеатр опозоренных несколько лучше образованных дураков-соседей.
Парень стал лютовать.
До нас доползали низким дымом глухие темные слухи.
Словно жгли помойку на соседней улице.
Но вот вопрос: смывал ли он с острейшего лезвия финки засохшее пятно крови?
Где-где смывал?
А под пипкой медного крана на нашей кухне
Инвалидова вдова сама видела.
Чьей-чьей такой красной засохшей крови?
А безвинной жертвы, конечно.
Или вот еще один вопрос, пострашнее первого:
не оттирала ли во дворе Евгения тряпицей обшлага и лацканы его битловского пиджака от липкого мозгого вещества невинно укокошенных обухом или кувалдой?
Добрая мать способна ради дитятки и не на такое.
Одна так все замыла-застирала, что ни-че-го так и не нашли.
Ушли ни с чем.
Вообще-то, вряд ли, – рассудили соседи. Не очень-то похож наш фраер-фраерок на смертоубийцу. Они-то совсем другой, уж совсем звериной породы. А этот хоть к матери иногда приходит. Носит ей то да сё.
Но ведь восхитительная финка, гордость и краса мужчины, которая всем была хороша, еще с той войны, и топор железный, которому вообще триста лет – точи не точи сноса не будет и абсолютно незаменимая в хозяйстве пудовая кувалда пропали.
Просто в один миг.
Вот – были еще вчера в среднем ящике буфета, в углу сарая, в бардачке для инструментов.
А вот и ищи-свищи – нет…
Но водку с полустертым чернильным штампом какого-то там буфета по дешевке или там немножко самую чуточку мокренький сахарок небольшими такими комочками в газетных кульках примерно по кило, Евгения, бывало, и предлагала добрым соседям.
А кто же из нормальных людей откажется от недорогого хорошего товара?
Ведь сахар он и комками сахар, а водка – водка и есть.
И в скором времени, посреди холоднющей зимы, когда побелела инеем верхняя петля входной двери, прекрасный статный белокурый парень, никогда не носящий шапку, исчез из поля зрения на два с половиной года.
Жизнь насельников нашего дома снова потекла в привычном русле. От выходных к выходным. От зимы к лету.
Сидельцу даже собирали сердобольные посылки всей кухней. Папиросы, пряники, исподнее, пластмассовую расческу, книжку почитать, чай, конечно. Жалко ведь. Тоже человек все-таки.
Фанерный ящик с добром отдавали Евгении.