Мне прикосновенна военная татуировка на его гладком совершенно белом плече. Я вижу как она остывает вместе с ним. Вместе. Мне кажется, от нее еще восходит слабый пороховой дымок. Как из дула после выстрела. Чем бы она запахла, если бы мне хватило сил и доблести понюхать ее? Совсем вблизи. Ну, лизнуть?
Как же мне вспомнить, Господи, какая там была выколота густая картинка. На самом-то же деле! Что? Ну? Танчик? Пушечка? Маленький парашют? Какова она на вкус? Ну, солона ли? Не узнать никогда.
Это одна из самых больших потерь в моей жизни.
Вот, у меня нет никаких отцовских примет. Все, что виделось – покажется мне домыслом. Я не имею ничего достоверного. Образ, обитающий во мне – просто фантом.
И облик его будет обречен исчезновенью.
– Все-все, мужики, запираю, расходимся, кто не поспел – по хатам, к мамкам под бок. Сейчас как свет всем вырублю, пиздец! – Бухнул дверью каптерки наглый непомерно веселый прапор…нко.
Он обвел свою территорию. Скупо улыбнулся, поджав губы.
Отец как-то подобрался по животному, распрямился, встал во весь рост. Чуть не бросился на него с кулаками. Столкнул пустую чекушку. Выдохнул с низким шипением:
– Ты, блядь, ни дома не топишь, ни в бане посидеть по-людски не даешь! Ах ты крыса! Тыловик хуев! Прилипала!
Прапор, шагнул в сторону отца, провел по его телу медленным смеющимся взглядом. Словно липкой широкой кистью. По моему голому, моему позорному… Снизу вверх – от драгоценных ступней, по плавным голеням, до сокровенного, выставленного на мировой позор срама. Где и остановил свой липкий взор. Куда он наконец спокойно вперился. Он чуть поднял брови. Я вижу как он лыбится, покусывая сжатые губы. Господи, я рассмотрел каждый сегмент этой сцены. Она, произойдя, началась снова и повторилась во мне многократно.
– А за блядь еще ответите, товарищ майор! – Преувеличенно спокойно сказал прапор не поднимая взора. Он перелетел через паузу как победитель.
– Кругом! – уже орал посрамленный отец.
Он не почувствовал ритма этого поединка. Он проиграл изначально.
Выкрик напряг его, и он предстал мне мраморным. Даже в банном сумраке мне было видно, как по нему расползись румяные пятна гнева. На мгновение отец стал далматинцем, вставшим на задние лапы. Он мог броситься.
Но прапор…нко знал себе цену. Он со спокойным призрением вышел. Особенная тайна раскрылась и схлопнулась. Я понял невыразимую муку моего отца. Как гимн.
– Не надо, папа, – сказал я.
– Да, – кивнул ослабший отец.
Он будто сразу заболел.
Это его «да» стоит в моем пищеводе, словно я им навсегда поперхнулся.
И сейчас, когда думаю, как он умирал вдали от меня, то припоминаю именно ту сцену, и то невыносимое, притупленное, словно он слишком много употреблял про себя, то самое «да». Такое, за которым следуют усталость, отупение и ступор.
Утром под кухонным столом у плинтуса моя стопа в мягком носке задела засохший кубик серого мякиша. Я долго берег этот след отцовского инстинкта. Перевозил от жены к жене, а потом спрятал так, что потерял. А это был подарок из его добровольной тюрьмы, переданный на мою злосчастную волю.
Разговор у меня с отцом так ни разу и не заладился с самого моего приезда. Мне остается ревниво пережевывать нашу встречу, рассыпавшуюся на сегменты.
[17]
Ревность насыщала меня, как и ненависть к самому себе за это жалящее меня чувство, выжимающее и изнуряющее меня. Ведь мне было непонятно на что оно было направлено. К чему я его, почти несуществующего, ревновал. Может быть, к его отсутствию в моей жизни, но уж точно не к скучнейшим людям подле которых он, смущаясь меня, испытывал великую скуку и голое нескрываемое отчуждение.
К вечеру я отчужденно застигал самого себя, точнее свое тело, за чтением скудоумной книжки из серии «Военные приключения». Глаза перескакивали строчки, губы втягивали в себя комнатный эфир, и я понимал, что он, насыщенный прелью сухих грибов, висящих бусами тут и там по всей квартирке, слишком велик мне, проходит насквозь, не задевая, не насыщая, не густея во мне, совершенно бесполезно и безвкусно. Этот образ дурной траты жизни вводил меня в волнение. Заводил как игрушку. Я начинал дышать полной грудью, мерно и глубоко, не насыщаясь. Мне всего делалось мало. И восстановить нормальный ритм дыханья я был не в силах. Я становился сквозным – через меня бежало время. Бесцветная секунда к секунде, темная минута к минуте, приближая меня к полному исчезновению.
Даже мне, тогдашнему юнцу, казалось, что отец как-то одеревенел. Ведь он действительно стал постыдно прозрачно несчастлив.
Одни мышки привставали, как маленькие символы победы, когда он подходил к самодельной клетке, где они неутомимо строили норки из бумажной шелухи. Интересно, переживают ли мыши счастье?
У него не задалась военная карьера, он не попал в столичную академию, он был множество раз обманут начальством, посулившим ему бог знает что, и вот он понял, что обречен на прозябание в далеких лесных гарнизонах.
Если только не новая война, откуда можно вернуться победителем. Войны не предвиделось.
И вот он признается мне в своем сумеречном, уже не оскорбляющем его несчастье. Он глупо возится с мышами. Чтобы он возился с близнецами, я ни разу не видел. Тогда я не спрашивал себя, а были ли они его детьми?
Это вездесущее несчастье, это тупое оно, видимо, растлевало моего отца. И он незаметно примирился. С теплым тлением внутри, наверное под самой ложечкой. Ведь он часто тер себе грудину в том месте, где его нудило средостение.
На его лице я различил поношенную резиновую маску. Она мягко и отечно повторяла его прежние резкие живые черты.