…Такой же бойкой и безмозглой, как эти маленькие нахалки. Ее волосы развевались бы на ветру, который, по-моему, никогда не стихает над Монреалем, городом, устремившимся вертикально вверх, огромным, белым, окруженным кольцом дорог и воды, где у вас перехватывает дыхание на перекрестках улиц, разбегающихся под прямым углом. Городом, который, возможно, наполовину существует лишь в воображении, который и придуман-то для того лишь, чтобы заставить девушку прибежать в нужное время в то самое место, где я буду ждать ее, такую, какой сейчас хочу ее, какой вижу ее, вот она сбегает вниз по улице Эйлмера к похожему на огромный кусок черного сахара зданию гостиницы «Холидей Инн», где назначил ей свидание соблазнитель с матовой кожей, один из тех неизвестно чем занимающихся типов без возраста, которых полно в международных гостиницах, этих не обремененных особыми заботами сотрудников ООН или участников каких-то конгрессов, которые разъезжают на взятых напрокат машинах. Она бежит подпрыгивая, с растрепавшимися волосами, в одном из тех платьев, что сумел бы снять любой мужчина, — о, моя добыча давно минувших дней! Хохотушки, готовые в любой момент пустить слезу! О, ваши всегда пустые сумочки, ваши трусики, которые можно спрятать в кулаке, ваш багаж, каким-то таинственным образом оплаченный (кем, интересно?), мужики, которых динамите вы, те, что динамят вас, — и вы мужественно ретируетесь с видом кротких овечек.
Ее араба, конечно же, не окажется на месте, и Мари выйдет из просторного холла в красных тонах, провожаемая насмешливым взглядом администратора гостиницы, взглядом, который мне совсем нетрудно представить себе, стоит лишь вспомнить, как смотрели на нас посетители кафе «У горного ручья», как они рассматривали нас, тебя, особенно тот старик, а поскольку крестьянин из Эгля мало чем отличается от крестьянина из Квебека, это позволяет мне весьма достоверно представить себе лицо служащего «Холидей Инн» (чья чистая душа несколько подпорчена чаевыми) — хитроватое, изрезанное морщинами, и его акцент, потому что, когда он что-то говорит, его говор сильно смахивает на говор жителей Вале, которые будто перекатывают во рту камешки, принесенные к ним в долину Роной.
На улице, вновь оказавшись на ветру, который быстро выдувает остатки разочарования из твоей головы, и не зная, чем занять имеющиеся в твоем распоряжении два часа, ты направишься в подземное сердце города, в тепло и шум торговых галерей, оборудованных под землей, туда, где бродят поодиночке развратные девки и куда пойдешь ты, пойдешь слоняться без цели, без чековой книжки, без единой крупной купюры, заботясь лишь о том, чтобы гордо нести свой стан от одного соблазна к другому, от одной витрины к другой, впрочем, чуть дольше ты задерживаешься в книжной лавке, где, пока ты украдкой прочитываешь несколько страниц романа по восемь долларов за томик, с тебя не сводит глаз мужчина средних лет, а ты даже не смогла бы догадаться, то ли он прикидывает свои шансы на интрижку с тобой, то ли поставлен здесь для охраны и полон решимости схватить тебя за руку, если ты попытаешься стянуть экземпляр «Portnoy's Complaint». И вот тогда-то, купив, к примеру, заинтересовавшую тебя книгу и подарив ее тебе, или чуть позже, на лестнице, ведущей наверх к площади Виль-Мари, призрак, лишь чем-то похожий на меня, призрак, который может на такое решиться, призрак, который «умеет жить со вкусом», наконец-то подступится со своим предложением к этой Мари, которую он долго преследовал, разглядывал, оценивал, которую страстно желал и которая явно поощряла его, казалась такой доступной, он подойдет к ней после того, как пробормочет себе под нос что-то типа: «Я забью ей, вставлю ей, трахну ее» с видом человека, который хорошо знает, что означают эти слова.
Не это ли явное удовольствие, с каким Мари в кафе в Иворне реагирует на соленые шуточки виноградаря, отвечает ему в тон, провоцирует его, излишне фамильярно чокается с ним, не эта ли вольность общения, правда, с оттенком высокомерной снисходительности (так могла бы вести себя девушка из замка по отношению к старику, чьи выходки стали притчей во языцех у всей деревни), вынудили его позже, когда он придумывал историю про Монреаль, про октябрьский ветер, про волокиту-иорданца, придумать также (или преувеличить, всего лишь преувеличить?..) и эту почти животную податливость самки, это стремление испытать всю низость бытия, которые заставляют его страдать. Или он только делает вид, что страдает? Но это правда, это ТОЖЕ правда, что он страдает. Она заставляет его мучиться, эта девица со светлыми глазами, любительница гулять по лесу. В тот самый момент — сколько времени прошло с их знакомства? Или это случилось в их первую встречу? — когда она явилась перед ним со своей грацией, заставившей забиться его сердце, грацией, нарушившей то представление, что ему хотелось бы иметь о ней, она глубоко ранила его, уже тогда ранила. Будущее не принесет ему успокоения. Ему никогда не удастся до конца понять и приручить Мари.
«Ну что, Бенуа, никак мы боимся? Прячемся в укромном уголке своей конторы? Не бойтесь, я не стану ломиться в вашу дверь, охраняемую Луветтой, ведь она вцепится в полы моего несчастного пиджака, а он не выдержит столь бурного проявления преданности. Вы совершили ошибку, уклонившись СЕГОДНЯ от встречи со мной: я трезв как стеклышко и мог бы поделиться с вами кое-какими дельными мыслями. Я пришел вовсе не за тем, чтобы просить у вас денег, дружище Бенуа. Что ж, не сложилось! Кстати, один иллюстрированный журнал заплатил мне три тысячи франков за перевод (представьте себе, с французского на французский!) биографии одного вельможи объемом в двадцать страниц. Впереди у меня десять счастливых дней. Я с удовольствием пригласил бы вас куда-нибудь пропустить по рюмочке. Нужно вытащить вас из этой дыры, а то вы совсем там потеряете человеческий облик и станете похожим на подвальную крысу. На самом деле я прекрасно понимаю, почему вы избегаете меня. Вы стоите на десяток ступеней выше меня на социальной лестнице, вы более организованны, более удачливы, но я заставляю вас возвращаться в ваши мечты. Вы знаете обо мне абсолютно все, ведь я готов рассказывать о своей жизни любому, кто хочет меня слушать, мне же, в принципе, должны быть известны о вас только некоторые официальные данные, те, что не из разряда секретных, но на самом деле я знаю вас как облупленного. Вы чувствуете это, и это вас тревожит. Ну а если бы я начал приставать к вам с расспросами, как бы вы повели себя? Каким тоном отвечали бы мне? Я ведь не стал бы деликатничать, играть в предупредительность и любезность. Такое впечатление, что все здесь носятся с вами как с писаной торбой. Мне думается, что многие считают (не беспокойтесь, никто мне этого не говорил…), так вот, многие считают, что в вашем поведении слишком много патетики. А я бы сказал, что это дружеское расположение, хотя вы не из тех, о ком говорят «душа нараспашку». Как же мне хочется встряхнуть вас. Что это за манера такая ЛОМАТЬ КОМЕДИЮ? Передо мной, для меня? Нет, кроме шуток! Вспомните тот ужин месяц назад у вас дома (кстати, мое почтение очаровательной Элен), вспомните все эти умствования с уклоном в психологию по поводу того, что им по тридцати одному году, все эти приукрашенные рассказы об их прошлом, о-ля-ля… Высшим классом было сохранить свой человеческий облик. Вы загнетесь от всего этого, Бенуа, от этой необходимости блюсти свое достоинство, уж простите меня за откровенность. К одиннадцати часам вы выглядели столь жалко (не пейте слишком много в подобных случаях, я знаю, о чем говорю, уже поверьте старому выпивохе), что я дал себе слово непременно зайти поговорить с вами. Но все никак не получалось. Я возил Хильду в Страну Басков (думаю, нас подтолкнула к этому чудесная глава Саломона в его «Анкете»), и мы там славно потрепали друг друга. Я могу сказать это с полной уверенностью. Как и то, что девочка вскоре ускользнет от меня. Как и то, что герой уже совсем не тот, каким был в лучшие свои годы. А посему вскоре я превращусь в такую развалину, что даже мысли о труде (если, конечно, этот пролетарский термин можно употребить применительно к перу) будут противны мне до тошноты. Вот та правда, которую вы отказываетесь выслушать из моих уст по той простой причине, что не считаете меня достойным столь бесцеремонно поучать вас. Милейшему Зеберу я порассказал множество всяких литературных баек, но с ним всегда одна и та же история, меж нами существует нечто, что образует непроницаемый экран между его льдом и моим пламенем (или наоборот), поскольку каким бы эксгибиционистом я ни был, я все-таки предпочитаю сам выбирать зрителей для своего представления. Так что, дружище Бенуа, я подожду того часа, когда вы почувствуете в себе достаточно сил, чтобы видеть и принимать очень похожего на вас калеку, которому хватает наглости говорить о веревке в доме повешенного.