Сам Капитан здесь никогда не сходил на берег, он же не мог оставить свой пост, но, спускаясь с мостика, я почувствовала, — он провожает меня взглядом, и не прочь проводить собственной персоной. Хотела оглянуться, что-нибудь сказать ему в утешение, но не было времени. В гавани я тоже не задержалась; должно быть, поэтому юные островитянки не встретили меня с цветами и не украсили, зацепив цветок мне за ухо.
Последняя речь Жестянщика
Садовода я оставила недалеко от гавани, возле первых продавцов жемчуга, а сама прыгнула на первый утренний паром. Пусть отвезут меня на прекраснейшие в мире острова, где не бывает зимы и нет кладбищ. Там я наконец начну пить и петь, а ветер раздует мой силуэт, превратив его в совершенно великолепную фигуру, и я, опьянев от столь щедрых красот и фантазий природы, улягусь спать в первом подвернувшемся каноэ. Довольно книг, долой музеи, никто больше не будет ходить за мной по пятам и свистящим шепотом объяснять, что нарисовано на картинах. Я закрываю глаза — потомки да будут снисходительны к искусству и ко мне, не умеющей дать описание природы.
На пароме я сразу поняла, что жестоко ошиблась — я тут была не одна. В грязноватом баре крохотного суденышка стояли Каносса и Нобель, на пятки им наступала тень — Жестянщик, облаченный в рубаху своих воспоминаний и, похоже, обещавший тем двоим вознаградить их на островах за множество услуг, которые они оказали ему на корабле, вот только опять он с утра пораньше пил за их счет. Подружек француза нигде не было видно, но он трещал не закрывая рта, брал реванш за все, чего натерпелся в течение многих недель в кают-компании. Круглое как шар тулово Жестянщика с короткими толстыми ручками словно еще больше раздалось вширь.
Парень, стоявший за стойкой бара, снова и снова наполнял стаканы, и Каносса, с неподвижно пасмурным лицом и взглядом, упрямо устремленным на носы собственных ботинок, выкладывал на стойку купюры. Никогда еще я не видела его таким измученным, а Жестянщика таким жизнерадостным: француз болтал, не умолкая ни на минуту, словно выздоравливающий после тяжелой болезни, который вознаграждает себя за длительное молчание.
Нобель, тяготясь теснотой крохотного помещения, курил сигарету за сигаретой, бросал на пол и затаптывал окурки незашнурованными башмаками, на полпути в туалет он споткнулся, наступив на шнурок, но в последний миг устоял на ногах, привалившись к стойке. Каносса вдруг обернулся и воззрился на открытую дверь. Я не успела вовремя отскочить, наши взгляды встретились, но тут же физиономия Каноссы расплылась в широченной улыбке, и я поняла: Нобелю он меня не выдаст, на островах их ждут дела и встречи поважнее.
Где кладбища?
— Таити! — снова завопил Жестянщик, когда паром подошел к пристани. Названия других островов он давно забыл. Сейчас он ждал, что Нобель с Каноссой, подхватив под микитки, перенесут его на берег в сияющем утреннем свете Южных морей. Я долго провожала взглядом три удалявшиеся нетвердой походкой фигуры, дожидаясь, пока все пассажиры покинут паром.
На берегу стала искать каноэ, потом, сообразив, что пловчиха я никудышная, взяла на прокат велосипед, трижды объехала вокруг потухшего вулкана и наконец, ошалев от аромата цветов и ванильных деревьев, от нестерпимой синевы моря и немыслимой белизны пляжа, свалилась с велосипеда посреди дороги, неподалеку от церкви, у которой не было колокольни.
Когда я открыла глаза, меня окружали собаки и орава детей, через длинные соломинки сосавших кокосовое молоко из кокосовых орехов. Дети что-то крутили и вертели на велосипеде, потом стали протягивать ладошки, я оттащила велосипед на берег и нашарила в карманах кой-какую мелочь.
На ветвях дерева, названия которого я не знаю, прямо над океаном висели качели. Я покачала детей, потом стала качаться сама, потом испугалась — качался крест на крыше церковки, и еще я увидела, что возле церкви нет кладбища, на котором однажды мог бы обрести покой Жестянщик.
Возвращение
Я стояла, прислонившись спиной к каменной ограде, уставясь на двери церковки, — в таком положении меня нашел Пигафетта. Он поправил мой съехавший набекрень венок, посадил к себе на закорки и отнес на корабль. Снова ощутив под ногами колеблющуюся палубу, я с облегчением сорвала с головы венок, заткнула уши, нырнула в синий комбинезон и забралась поглубже в брюхо корабля.
Здесь я дома, потому что между машинами, ведрами со свежей краской и ржавыми звеньями трехсотметровой якорной цепи, которая внушает надежду на что-то прочное, стоит гроб. Нобель положит меня в него, если я, с головой уйдя в свои размышления, на половине пути вокруг света потеряю из вида красную спину Капитана и, забираясь на мачту, оступлюсь, прозевав ступеньку.
«Какая прекрасная смерть!» — воскликнут в восторге сухопутные крысы, но никто не будет ни петь, ни молиться. И меня не бросят в волны к бутылкам и рыбкам, а сунут в холодильник к тушам тунцов и консервным банкам, где я и пребуду до того дня, когда мое путешествие завершится согласно расписанию. Но ведь нигде со мной не обходились так предупредительно, как на этом корабле, и никогда еще я не чувствовала себя такой счастливой. Посему да будет моя последняя воля такой: пусть на грудь мне положат высушенную челюсть тунца, прямо на сердце, где пришита нашивка с названием пароходной компании. А чтобы пришел сон, попрошу Пигафетту с самого начала рассказать историю о коках на кораблях Магеллана, ибо морская болезнь бывает двух видов — в животе и в голове.
Ночь пятая
В эту ночь один кок прикончил матроса, который прикончил другого матроса, который поймал и прикончил крысу, и Генерал-капитан всех троих бросил в море, а крысу бросил вдогонку… В глазах уцелевших коков сверкала ненависть.
В эту ночь я впервые рассказал Генерал-капитану о моей сестре, о том, как она им восхищается, о том, что она, должно быть, единственный человек на всем свете, который все еще верит басням про длинноухих карликов. Что моя сестра никогда не согласилась бы спать не в настоящей кровати с одеялом, что она все еще уверена: ее путь, ведущий от обеденного стола в школу и из школы-домой, к обеденному столу, единственно правильный путь. Что за столом она сидит с непокрытой головой, а за едой любит поболтать. Но если кто свистнет ей вслед, когда она идет по улице, она и не подумает обернуться.
По какой-то причине я умолчал о красоте сестры. Я ничего больше не помнил — ни ее лица, черты которого постепенно растаяли в памяти, ни чьих-то имен. Впрочем, Генерал-капитан говорит, его-то имя уже теперь значится на всех географических картах и пролив, который мы ищем вот уже сколько месяцев, действительно существует. Записываю эти слова, так как не желаю, чтобы он прослыл выдумщиком или просто лгуном. Я и сам хотел бы верить Генерал-капитану, но мы плывем уже столько времени, а он по-прежнему покрывает голову, словно прячет под шляпой великое сокровище, которое не должно мне достаться.
Он давно перестал меня слушать. Заткнул уши, ему противны вопли матросов, охотящихся на крыс, но на самом деле даже здесь, в открытом море, в его ушах не умолкая раздается голос благоразумия, это голос моей сестры, ее бесконечная болтовня о маленьких лодочках с надежными веслами и о беспокойных и бесславных пекарях нашей родины.