— Катарсис, — определила Сильвия.
Сабато посмотрел на нее и больше уже ничего не сказал. Вид у него был озабоченный и недовольный. Он снял очки, сильно прижал ладонь ко лбу — вокруг все молчали. Потом пробормотал что-то невнятное и ушел.
Умереть за правое дело,
думал Бруно, глядя, как Марсело со своим товарищем удаляется по улице Дефенса. Умереть за Вьетнам. Или, быть может, прямо здесь. И жертва эта будет бесполезна и наивна, потому что новый порядок в конечном счете устанавливается циниками и торгашами. Бедняга Билл, добровольцем отправившийся в КВС
[151]
, теперь без ног, обожженный, задумчиво смотрит в окно — ради того, чтобы немецкие подрядчики, многие из которых нацисты или скрывающиеся нацисты, могли успешно завершать сделки с английскими подрядчиками за изысканным обедом и любезно улыбаясь. Завершать успешные сделки? Но даже в самый разгар войны разве ИТТ
[152]
не сотрудничала с Гитлером? А «Дженерал моторс» не продавала тайно двигатели для его танков?
Конечно, нельзя не восхищаться Геварой. Но что-то глухое и печальное нашептывало ему, что в 1917 году русская революция тоже была романтичной, и ее воспевали великие поэты. Ибо всякая революция, какой бы она ни была благородной, и особенно если она действительно благородна, обречена превратиться в гнусную полицейскую бюрократию, а лучшие ее умы оканчивают жизнь в тюрьмах и в психушках.
Да, как ни горько, все это несомненно.
Но сам акт вступления в КВС был абсолютно прекрасным, незапятнанным и бессмертным — ни один, ни тысяча производителей консервов не в состоянии отнять у Билла этот бриллиант. Тогда так ли уж важно, что произойдет когда-либо с какой-либо революцией. Более того (думал он с удивлением, вспоминая, что Карлоса пытали уже не за Христа и не за Маркса, а за Кодовилью), вовсе даже неважно, чтобы учение было истинным. Самопожертвование Карлоса стало абсолютом, достоинство человека было еще раз спасено одним-единственным актом. Несмотря на то, что он был жертвой иллюзии, и именно потому, что он ею был, Карлос искупил грехи человечества, спас его от цинизма и приспособленчества, от низости и разложения. И вот, идут эти двое. Рядом с робким аристократом, отказавшимся от привилегий своего класса, идет другой, истощенный и смиренный. Возможно, они идут, чтобы умереть ради кого-то, кто их предаст или обманет.
Вот они идут по улице Дефенса. Навстречу какой ужасной или прекрасной судьбе?
Уже много лет
С. не гулял по парку Лесама. Он сел напротив статуи Цереры и погрузился в размышления о своей судьбе. Потом зашел выпить кофе в баре на углу улиц Брасиль и Балькарсе, где, наверно, много раз что-нибудь пили Алехандра с Мартином. Рассеянно глядя вокруг, он услышал спор. Пансери — экстремист. Нет уж, извините, этот человек не продается, вот в чем дело. Пансери видит только катастрофы, фирма «Проде» занимается также благотворительностью, это вам не шутка. Какой-то юноша, почти подросток, но, похоже, довольно высокого роста, читал газету, которая закрывала его лицо. Сабато не обратил бы на него внимания, если бы не заметил (а он всегда был начеку, и не зря), что юноша то и дело поглядывает на него поверх газеты. Конечно, этот факт мог быть чем-то вполне безобидным, возможно, то был один из многих молодых людей, знавших его. По узкой полоске лба, выглядывавшей над газетой, Сабато показалось, что он этого юношу видел при других обстоятельствах. Но где? Когда?
Он никогда его не видел,
но, несомненно, то был он. Мартин узнал бы его среди тысяч, не только по фотографиям, но потому, что сердце отчаянно застучало, когда он его заметил там, в углу кафе, словно между ним и Сабато существовала безмолвная, тайная связь, знак, по которому можно было установить их знакомство в любом месте земного шара, среди миллионов людей. Устыдясь внезапно самой возможности быть узнанным, Мартин спрятался за только что купленной газетой. Однако исподтишка он пытался следить за С., как человек, совершающий запретный, ужасный поступок. Он пытался понять источник этого чувства, но это было нелегко — как будто приходится разбирать слова в чрезвычайно важном письме, но света мало, и слова неразборчивы из-за того, что бумага измята, или просто стерлись от времени. Он напряженно старался определить это неопределимое чувство, пока, наконец, ему не пришло на ум, что оно похоже на чувство молодого человека, который вернулся из дальних странствий и видит лицо кого-то, кого называют его отцом, но сам-то он никогда прежде его не видел.
Мартин старался понять, что скрывается под маской из костей и усталой плоти, — ведь Бруно ему говорил, что костей и плоти недостаточно для конструкции лица, ибо в лице бесконечно меньше физического, чем в остальном теле, — характер лица определяют тончайшие атрибуты, благодаря которым душа проявляется или стремится проявиться через плоть. По этой-то причине, думал Бруно, в тот самый миг, когда человек умирает, тело его превращается в нечто таинственно иное, настолько иное, что мы можем сказать: «кажется, будто это другой человек», хотя в этом лице кости и плоть те же, что были за секунду до того, за секунду до мгновения, когда душа покидает тело и оно остается таким же мертвым, как дом, когда из него (забрав свои, такие личные, вещи) ушли навсегда люди, которые там жили, там страдали и любили.
Да, думал Мартин, тонкий рисунок губ, морщинки вокруг глаз — это смутные образы потаенных обитателей, незнакомцев, неуверенно, мельком, исподтишка выглядывающих в окошки глаз, образы внутренних видений.
Нет, очень трудно, почти невозможно уловить все это издали.
Итак, этот человек, это лицо воспринимались им как гул далекого разговора, о котором мы знаем, что он необычайно важен и который страстно желаем разгадать.
Я — сирота, сказал себе Мартин с грустью, сам не зная почему.
Он вышел из кафе и вернулся в парк
Там стоял, властный и могучий, дон Педро де Мендоса
[153]
, указывая шпагой на город, который королевской волей будет здесь основан: «Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес, 1536». Какие то были молодцы! Такие слова всегда приходили ему на ум. А какие женщины: Исабель де Гевара, Мари Санчес…
[154]
Абстрактный гуманизм навыдумывал чушь: все люди равны, все народы равны. Нет, есть люди-великаны и люди-карлики, народы-гиганты и народы-крохотки.
Жестокость конкисты. Глупость тех, кто требует добродетелей от государства.