– Не случалось ли вам бывать в Тукумане? – выпалил я внезапно.
– В Тукумане? Нет, не бывал. Несколько раз был в Буэнос-Айресе, это да. Но в Тукумане никогда не был. А почему вы спрашиваете?
– Да просто так. Все кажется, что я вас видел, и вот размышляю, где же это могло быть.
– Послушайте, да, скорее всего, вы когда-то видели его здесь же, в Монтевидео! – сказал Байсе, посмеиваясь над моей настойчивостью.
Я отрицательно покачал головой и опять погрузился в свои раздумья, пока они продолжали обсуждать петуха.
Под каким-то предлогом я их покинул и перешел в другое кафе, но загадка с архитектором все не выходила у меня из головы.
Я попытался вспомнить свои встречи с тукуманцами – как всегда, я пользовался подобными знакомствами, чтобы замаскировать свою настоящую деятельность. Это естественно. Мне ведь ни к чему было посещать наших местных фальшивомонетчиков или показываться на людях в компании налетчиков из нашей провинции. В Тукумане я однажды позвонил по телефону девушке-архитектору, с которой когда-то забавлялся в постели.
Пошел ее навестить. Она сделала успехи, преподавала на факультете и работала с группой молодых архитекторов, строивших в Тукумане нечто, что она потом мне показала: не то фабрику, не то школу, не то санаторий. Точно не помню, да это, как известно, все едино: в подобных зданиях можно с одинаковым успехом сегодня поместить токарный цех, завтра родильный дом. Это то, что они называют «функциональностью».
Как я уже сказал, моя приятельница преуспевала. Теперь она не жила в студенческой комнатушке, как то было в Буэнос-Айресе. Теперь она жила в современной, приличествующей ее положению квартире. Когда мне отворила дверь служанка, я едва не повернул обратно – я не думал, что в квартире живет еще кто-то. Мебель я разглядел, только когда посмотрел вниз: все почти на уровне пола, как для крокодилов. Не выше пятидесяти сантиметров. Однако в гостиной я увидел на огромной стене одну-единственную картину, написанную другом Габриэлы: на ровном, стального цвета фоне проведенная по линейке вертикальная синяя линия и сантиметров в пятидесяти справа от нее маленький круг, наведенный охрой.
Мы уселись на полу – страшно неудобно; Габриэла подползла к столику высотой в двадцать сантиметров, чтобы налить кофе в керамические чашки без ручек. Обжигая пальцы, я думал, что без полудюжины рюмок виски мне в этом холодильнике никак не согреться до такой температуры, чтобы переспать с Габриэлой. И я уже примирился со своей судьбой, когда вдруг явились ее друзья. Приглядевшись, я понял, что один из них был женщиной, но также в джинсах. Остальные двое были архитекторы: один – супруг женщины в штанах, и другой, видимо, друг или любовник Габриэлы. Все были одеты одинаково: джинсы и странные башмаки, похожие на те, что носили некогда наши рекруты, но теперь, вероятно, изготовляемые небольшими партиями специально для архитектурного факультета.
Они долго говорили на своем жаргоне, который временами скрещивался с жаргоном психоаналитиков, – казалось, они в равной мере восхищаются какой-то логарифмической спиралью Макса Билла
[140]
и садистическими вывертами некоего друга, о котором у них шла речь. Говорили также о проекте Клориндо Тесты строить типовые здания полицейских комиссариатов на территории Мисьонес
[141]
. Вероятно, с электронными пиканами
[142]
?
И тогда меня вдруг осенило. Конечно, только из-за своей навязчивой идеи я решил, что видел Капурро прежде, в Вальпараисо или в Тукумане. Просто все эти ребята похожи друг на друга, и очень трудно заметить различия, особенно если видишь их издали или будто в тумане, как бывает со мной в минуты сильного волнения.
Успокоившись насчет Капурро, я провел оставшееся время более приятно: зашел в кино, потом в пригородный бар и наконец заперся в отеле. И на другой день, когда самолет «Эр Франс» поднялся с аэродрома Карраско, я начал дышать спокойно.
Мы приземлились в Орли в гнетуще жаркий день (был август). Я потел, задыхался. Служащий, проверявший мой паспорт, один из тех французов, что жестикулируют столь же бурно, как латиноамериканцы, и их же в этом упрекают, сказал мне со смесью иронии и снисходительности:
– Но вы там, у себя, наверняка привыкли к худшей жаре. Разве нет?
Известно, французы – великие логики, и ход мыслей сего Декарта из таможенной службы был безупречен: Марсель находится южнее Парижа, и там очень жарко; Буэнос-Айрес еще намного южнее, следовательно, там должна быть адская жара. Что доказывает, насколько логика благоприятна Для безумия: правильным логическим рассуждением можно было бы отменить Южный полюс.
Я его успокоил (польстил ему), подтвердив его мудрость. Я сказал, что мы в Буэнос-Айресе постоянно ходим в набедренных повязках, а когда приходится, мол, надевать костюмы, очень страдаем даже от небольшой жары. Тогда этот тип, благодушно поставив печать на моем документе, вручил его мне с улыбкой: «Allez-y!
[143]
» Надо же цивилизоваться!
В Париже у меня не было никаких определенных планов, но мне казалось разумным принять некие меры: во-первых, связаться с друзьями Ф. на случай, если не хватит денег; во-вторых, запутать следы, навещая своих друзей (?) на Монпарнасе и в Латинском квартале – это сборище каталонцев, итальянцев, польских и румынских евреев, из которых состоит студенчество Парижа.
Я поселился в меблированных комнатах на улице Дю-Соммерар, где жил до войны. Но консьержкой уже была не мадам Пинар. На ее наблюдательном посту сидела другая толстуха, которая из своей каморки следила, как входят и выходят студенты, художники-неудачники и сутенеры, представляющие не только население этого дома, но также неисчерпаемую материю для Сплетен и Экзистенциальной Философии консьержек. Комнатку я снял на четвертом этаже. Потом отправился искать своих знакомых.
Пошел в кафе «Дом». Там никого не застал. Мне сказали, что мои друзья переселились в другие кафе. Удалось узнать, где живет Домингес. Я пошел к нему в мастерскую, находившуюся теперь на улице Гранд-Шомьер.
Но, как вы уже заметили, все, что бы я ни делал, в конце концов приводит меня в Запретную Область; больше того, меня туда как бы неотвратимо ведет безошибочное чутье.
– Смотри, – сказал Домингес, показывая мне холст, – это портрет слепой. – Он засмеялся.
Он любил некоторую извращенность.
Я так и сел.
– Что с тобой? Ты побледнел. – Он принес мне коньяку.
– С животом неладно, – объяснил я.
Я ушел, решив больше в его мастерскую не ходить. Но на другой же день понял, что хуже этого не придумать, как явствует из следующей цепи рассуждений: