И разве сам Мартин (думал Бруно, глядя на него), сам Мартин, пессимист в зародыше, как и положено всякому чистейшему созданию, готовящемуся ожидать Чего-то Прекрасного от людей в частности и от Человечества вообще, не пытался уже покончить с собой из-за этой гнусной нечисти, из-за своей мамаши? Разве это не говорит о том, что он ждал от нее чего-то иного и уж наверняка чудесного? Однако (и это еще более удивительно) разве после подобной катастрофы не обрел он снова веру в женщин, встретив Алехандру?
И вот он тут, этот беззащитный мальчик, один из множества беззащитных в этом городе. Потому что Буэнос-Айрес – это город, в котором они кишмя кишат, как, впрочем, во всех наших гигантских, чудовищных вавилонах.
Штука в том (думал Бруно), что с первого взгляда это незаметно, и большинство из них с первого взгляда не кажутся беззащитными, может потому, что обычно они не хотят казаться таковыми. И напротив, огромное число людей, открыто притязающих на это свойство, только усложняют проблему, и в конце концов ты приходишь к убеждению, что настоящих беззащитных вовсе нет.
Ну, конечно, если у человека нет ног или обеих рук, мы все знаем или думаем, что знаем, что этот человек беспомощен. Но в тот же миг он уже становится менее беспомощным, так как мы его заметили и страдаем за него, покупаем у него ненужные нам расчески или цветные фото Карлитоса Гарделя
[10]
. И тогда этот увечный, у которого нет ног или обеих рук, частично или полностью исключается из класса абсолютно беззащитных, как мы их себе представляли, вплоть до того, что в нас зарождается чувство смутной злобы, возможно, от мысли о множестве абсолютно беззащитных, которые в этот самый миг (не обладая дерзостью или уверенностью в себе или даже агрессивностью продавцов расчесок и цветных фото) молча и с достоинством сносят свое положение подлинно несчастных.
Вроде этих молчаливых и одиноких людей, которые ни у кого ничего не просят и ни t кем не разговаривают, просто сидят на скамьях в городских парках и на больших площадях и о чем-то думают; иные из них, старики (в большинстве слишком явно беспомощные, так что они должны нас тревожить не меньше и по тем же причинам, что продавцы расчесок), да, старики с пенсионерскими тростями, которые глядят на проходящий мимо них мир как на воспоминание, старики, которые погружены в размышления и, возможно, на свой лад обдумывают великие вопросы, давно поставленные могучими умами, о смысле существования, о причине и цели всего: браков, детей, военных кораблей, политической борьбы, денег, королей и лошадиных скачек или автомобильных гонок; старики, которые все смотрят и смотрят – или нам кажется, что смотрят, – на голубей, клюющих зерна овса или маиса, или на непосед воробьев, или вообще на любых птиц, садящихся на площадь или живущих на деревьях больших парков. У мира есть удивительное свойство – обособленность, расслоение всего живого: и пока некий банкир собирается провернуть грандиозную операцию с твердой валютой, накопленной им на берегах Рио-де-ла-Платы (попутно сокрушая Консорциум Икс или опасную Анонимную Компанию Игрек), в ста шагах от его Всемогущей Конторы, по газону парка Колон, скачет птичка, ища соломинку для своего гнезда, завалявшееся зернышко пшеницы или овса или червячка для пропитания себя или птенцов; а тем временем в другом слое, еще более мизерном и в какой-то мере более чуждом всему прочему (не Грандиозному Великому Банкиру, но даже скромной трости пенсионера), существа еще более крохотные, безвестные и таинственные живут своей жизнью, вполне независимой и весьма деятельной: черви, муравьи (не только большие черные муравьи, но и мелкие рыжие и другие, еще мельче, почти невидимые) и уйма прочих козявок, вовсе ничтожных, самой разной окраски и нрава. Все эти создания обитают в разных мирах, чуждых один другому, пока не происходят великие Катастрофы, пока Люди, вооружась Окуривательными Аппаратами и Лопатами, не предпринимают Поход против Муравьев (поход, кстати сказать, совершенно бесполезный, ибо он всегда кончается победой муравьев) или Банкиры не затевают свои Войны из-за Нефти; тогда несметные козявки, которые до того момента жили в просторных зеленых лугах или в тихих закоулках парков, уничтожаются бомбами и газами, между тем как другие, более удачливые твари из породы неизменно торжествующих Червей собирают обильную жатву и размножаются с неимоверной быстротой, равно как там, наверху, богатеют Поставщики и Фабриканты Оружия.
Но, не считая этих периодов смешения и смятения, просто диву даешься, что в одних и тех же регионах мира такое множество существ может рождаться, расти и умирать, не зная друг о друге, не питая ни ненависти, ни приязни; вроде того, как по одному кабелю, слышал я, происходит одновременно множество телефонных разговоров, и они не пересекаются и не мешают один другому благодаря хитроумным механизмам.
Таким образом (думал Бруно), во-первых, есть люди, сидящие в задумчивости на площадях и в парках. Некоторые смотрят в землю и минутами и даже часами развлекаются, наблюдая бесчисленные непонятные маневры вышеупомянутых козявок, разглядывая муравьев, различные их виды, высчитывая, какой груз они могут переносить, как трудятся сообща, вдвоем или втроем, если работа потяжелей, и так далее. А иногда эти люди палочкой или сухой веточкой, которых столько валяется на земле в парках, забавы ради оттесняют муравьев от трудовых траекторий, добиваются, чтобы какой-нибудь обалдевший муравей забрался на палочку и пробежал до ее конца, где, совершив несколько осторожных акробатических номеров, он поворачивает назад и бежит к противоположному концу; так и бегает взад-вперед без толку, пока одинокий человек не устанет от игры и из жалости, а чаще от скуки не опустит палочку на землю, и тут муравей спешит к своим товарищам, вступает в краткую, взволнованную беседу с первыми встречными, чтобы объяснить свое опоздание или осведомиться об Общем Ходе Работ в его отсутствие, и сразу же включается в дело, присоединяясь к длинной, энергично движущейся египетской веренице. А тем временем одинокий задумчивый человек возвращается к своим довольно общим и отчасти хаотическим размышлениям, почти не задерживающимся на чем-то одном: то взглянет на дерево, то на играющего поблизости ребенка, который напомнит ему далекие, теперь почти неправдоподобные дни в Шварцвальде или на маленькой улочке в Понтеведре
[11]
; и тут глаза его затуманиваются, в них усиливается обычное для старческих глаз влажное мерцанье, так что никогда не знаешь, вызвано ли оно чисто физиологическими причинами или же воспоминанием, ностальгией, чувством фрустрации или мыслью о смерти, или той смутной, но неодолимой меланхолией, которую нам, человекам, всегда внушает словцо «Конец», поставленное в заключение истории, тронувшей нас своей таинственностью и печалью. А ведь это можно сказать об истории любого человека – разве найдется среди нас такой, чья история в конечном счете не оказывается печальной или таинственной?
Но сидящие и задумчивые люди не всегда старики или пенсионеры.
Порой это люди сравнительно молодые, лет тридцати-сорока. И странное дело, о котором стоит подумать (размышлял Бруно), они кажутся тем более несчастными и беспомощными, чем они моложе. Да есть ли что страшнее, чем юноша, сидящий в задумчивости на скамейке на площади, угнетенный своими мыслями, молчаливый и чуждый окружающему миру? Иногда этот мужчина или юноша – моряк, а иногда эмигрант, который хотел бы вернуться на родину, да не может; часто это мужчины, которых бросила любимая женщина; а порой люди, не приспособленные к жизни, или покинувшие навсегда свой дом, или размышляющие о своем одиночестве и о будущем. А иногда это юнец, вроде Мартина, который с ужасом начинает понимать, что абсолюта не существует.