Увидев его глаза, она принялась постукивать мундштуком сигареты по столику – как бы размышляя и что-то подсчитывая. Брови ее были нахмурены, лицо озабочено.
– Я очень больна, – сказала она наконец.
– Что с тобой происходит?
– Легче сказать, чего со мной не происходит. Страшные сны, головные боли (в затылке, а потом боль распространяется по всему телу), огненные пятна в глазах. И точно этого мало, я часто слышу колокольный звон. Не то я в больнице, не то в церкви.
– И из-за этого ты не можешь со мной встретиться, – с легким сарказмом подытожил Мартин.
– Нет, я так не сказала. Но, понимаешь, все вместе…
«Все вместе», – повторил про себя Мартин, зная, что в этом «все» заключено то, что сильней всего его терзает.
– Значит, ты никак не можешь встретиться со мной?
Алехандра секунду выдержала его взгляд, но тут же опустила глаза и опять стала постукивать мундштуком по столику.
– Ладно, – сказала она наконец, – можем встретиться завтра во второй половине дня.
– И сколько мы сможем пробыть вдвоем? – с жадностью спросил Мартин.
– Всю вторую половину дня, если хочешь, – ответила Алехандра, не глядя на него и продолжая постукивать мундштуком.
Потом подняла голову и, заметив, что у Мартина блестят глаза, прибавила:
– Но с одним условием, Мартин.
Глаза Мартина погасли.
XVII
На другой день солнце светило ярко, как в тот понедельник, но дул очень сильный ветер, и в воздухе было полно пыли. Так что все было похоже и однако же совсем другое, как если бы благоприятное сочетание светил того счастливого дня изменилось, – со страхом думал Мартин.
Заключенный накануне договор придавал нынешней встрече меланхолически мирный оттенок: они тихо беседовали, как двое добрых друзей. Но именно поэтому их свидание было для Мартина грустным. Возможно, где-то в душе он на себя досадовал (так думал Бруно), что никак не улучит минуту, чтобы предложить ей спуститься к реке и снова сесть на ту же скамью – так порой мы тщимся повторить некое событие, вновь повторяя магические формулы, вызвавшие его в первый раз; и, разумеется, он не догадывался, до какой степени тот понедельник, преисполненный для него блаженством, был для Алехандры полон тайной тревоги; таким образом, одни и те же действия, повторяясь, приносили ему радость, а ей, напротив, беспокойство, не говоря уж о том, что всегда рискованно возвращаться на те места, которые были свидетелями мгновений безоблачного счастья.
Но наконец они спустились к реке и сели на ту же скамью.
Долго оба молчали, и казалось, все было спокойно. Спокойствие это, однако, после наивных надежд в ресторане все сильнее окрашивалось для Мартина унынием, ибо такая умиротворенность была прямым следствием назначенного Алехандрой условия. Что ж до нее самой (думал Бруно), спокойствие это было некоей передышкой, столь же недолгой и ненадежной, как та, которую получает больной раком после впрыскивания морфия.
Они смотрели на суда, на облака. Наблюдали за муравьями, трудившимися с обычным для них проворством и хлопотливой озабоченностью.
– Помнишь рассказ Марка Твена о муравьях? – спросила Алехандра.
– Нет.
– Как несколько муравьев взялись притащить ногу лангусты в свое жилище. А это доказывает, что они самые глупые твари на земле. Право, забавно – вроде холодного душа после слюнявых восторгов Метерлинка
[84]
и прочих. А тебе это не кажется верхом глупости?
– Никогда об этом не думал.
– Но куры еще глупее. Когда-то в усадьбе Хуана Карлоса я проводила битые часы, пытаясь вызвать у них какой-нибудь рефлекс палкой и кормом. Ну, знаешь, по Павлову. Никакого впечатления. Хотела бы я посмотреть на Павлова с курами. Они такие идиотки, что взбеситься можно. Тебя идиотизм не бесит?
– Не знаю. Смотря какой. Если идиот еще и педант – пожалуй.
– Да нет же, – с жаром запротестовала она. – Я говорю про идиотизм как таковой, и ничего больше.
Мартин посмотрел на нее, заинтригованный.
– Не думаю. Это было бы все равно, что злиться на камень.
– Нет, не все равно! Курица не камень, она движется, ест, испытывает желания.
– Не знаю, – смущенно сказал Мартин. – Я не совсем понимаю, почему это должно у меня вызывать бешенство.
Возвращались молча, и, вероятно, каждый думал о своем.
Мартин проникся убеждением, что у Алехандры всегда будут чувства и мысли, которых ему не понять, а она (так думал Мартин) наверняка – презрением. Или – что еще хуже – каким-нибудь чувством, которого он и вообразить не может.
Алехандра открыла свою сумку и достала записную книжку. Из, книжки вынула фотографию.
– Нравится? – спросила она.
Моментальный снимок изображал Алехандру, облокотившуюся на перила террасы в Барракас. В лице потаенное и страстное ожидание чего-то, покорившее Мартина при их знакомстве.
– Нравится тебе? – повторила она. – Снято в те дни.
И впрямь Мартин узнал блузку и юбку. Казалось, все было так давно! Почему она теперь показывает ему эту фотографию?
Но она настаивала:
– Нравится или нет?
– Конечно. Как же она может мне не нравиться. Кто снимал?
– Человек, которого ты не знаешь.
Темная туча омрачила унылые, но спокойные небеса.
Держа снимок в руке и глядя на него с противоречивыми чувствами, Мартин робко спросил:
– Можешь мне его дать?
– Я его для того и принесла. Конечно, если нравится.
Мартин был взволнован и одновременно огорчен: это походило на дар в знак расставанья. Что-то в этом роде он и сказал, но Алехандра ничего не ответила – она опять стала смотреть на муравьев, а Мартин следил за выражением ее лица.
Удрученно опустил он голову, и его взгляд упал на руку Алехандры, лежавшую на скамье рядом с ним, – в руке еще была раскрытая записная книжка, а в ней виднелся сложенный вдвое конверт авиапочты. Записанные в книжке адреса, получаемые Алехандрой письма – все это составляло мучительно-чуждый Мартину мир.
И хотя обычно он удерживался на краю, неуместный вопрос иной раз все же срывался с уст. Так случилось и теперь.
– Это письмо от Хуана Карлоса, – сказала Алехандра.
– Что пишет этот дурень? – мрачно спросил Мартин.
– Можешь себе представить, обычные глупости.
– Какие глупости?