И вот, открыв дверь, он вошел в boutique. Алехандра изумленно взглянула на него и, сделав приветственный жест рукой, продолжала работу над шитьем, сказав, чтобы садился.
В этот момент в мастерской появился весьма необычный человек.
– Мадам… – вымолвил он, склоняясь в гротескно-изысканном поклоне. – Он поцеловал руку Ванде, затем Алехандре и прибавил: – Как говорила мадам Попеско в «L'habit vert»: je me prostitue а vos pieds
[44]
.
Затем он обернулся к Мартину и оглядел его как некий необычный предмет меблировки, который он, возможно, намерен приобрести. Алехандра, смеясь и не вставая с места, представила Мартина.
– Вы смотрите на меня с изумлением, и вы совершенно правы, мой юный друг, – непринужденно сказал новый гость. – Сейчас все объясню. Во мне сочетаются самые неожиданные черты. Например, когда люди, не знающие меня, видят меня молчащим, они полагают, что голос у меня, должно быть, шаляпинский, а оказывается, какой-то писк. Когда я сижу, то кажусь низкорослым, потому что торс у меня короткий, а стоит встать на ноги – я великан. Поглядите на меня анфас – худощав. Но в профиль – весьма и весьма объемист.
Говоря это, он демонстрировал каждое из своих утверждений, и Мартин с изумлением видел, что все так и есть.
– У меня тип Жилля
[45]
, по знаменитой классификации профессора Задика. Лицо заостренное, нос длинный и тоже заостренный, а главное, большой живот, но тоже заостренный, как у идолов с острова Пасхи. Ну как если бы меня с детства растили, стиснув бока двумя досками, – представляете?
Мартин видел, что обе женщины хохочут, и все время, пока Коко был в ателье, смех не прекращался – как музыкальный фон кинофильма; порой почти неслышно, чтобы не мешать рассуждениям Коко, а порой, в какие-то особо разительные моменты, обе прямо корчились от смеха, но гостю это не мешало. Мартин смотрел на Алехандру и страдал. Как он ненавидел это ее лицо, лицо «бутик», которое она как бы надевала, вращаясь в этой легкомысленной среде, и которое словно бы еще держалось, когда она оказывалась наедине с Мартином, и лишь постепенно исчезало, и тогда сквозь его мерзкие черты, по мере того как они размывались, проступало одно из ее лиц, принадлежавших ему, Мартину, то лицо, которого он ждал как желанного и любимого человека, встречающегося нам в ненавистной толпе. Ибо – как говорил Бруно – «личность» и «личина» одного корня, и у каждого из нас есть много личин: личины отца, учителя, любовника. Какая же из них подлинная? Минутами Мартин думал, что Алехандра, смеющаяся над остротами Коко, которую он сейчас видит здесь, не может быть той же, которую он знал, и, главное, не может быть той непостижимой, поразительной и грозной Алехандрой, которую он любил. Но иногда (а чем больше недель проходило, тем сильнее он в этом убеждался) он склонялся к мысли – так же думал и Бруно, – что все личины подлинны и что также это лицо «бутик» было настоящим и каким-то образом выражало некую грань реальной души Алехандры: грань – и сколько же их могло быть еще! – которая была ему чужой, ему не принадлежала и никогда принадлежать не будет. И когда Алехандра являлась к нему со следами тех других личин, словно у нее не было времени (или желания?) преобразиться, Мартин по какой-то складке ее губ, по движениям рук, по особому блеску в глазах обнаруживал осадок чужой жизни – словно человек, долго просидевший в помойной яме, явившись к нам, еще сохраняет противный запашок. Вот так он думал, а тем временем Ванда, не переставая жевать конфеты, говорила:
– Расскажи, как там было вчера.
На этот вопрос Коко, положив на стол книжку, которую принес с собой, ответил с изящной и невозмутимой четкостью:
– Дерьмо, ma chére
[46]
.
Обе женщины зашлись от хохота, и когда Ванда наконец смогла говорить, она спросила:
– Сколько тебе платят в газете?
– Пять тысяч семьсот двадцать три песо и пятьдесят семь сентаво плюс новогодний подарок да чаевые от шефа, когда сбегаю ему за сигаретами или ботинки почищу.
– Слушай, Коко, лучше бросай газету, и мы здесь будем тебе платить на тысячу песо больше. Только за то, чтобы ты нас смешил.
– Sorry
[47]
. Профессиональная этика не позволит, вообразите, если я уйду, театральной хроникой займется Роберто X. Марторелл. Это ж будет национальная катастрофа, деточка.
– Пожалуйста, Коко. Расскажи, как было вчера, – настаивала Ванда.
– Я же сказал: сплошное дерьмо. Кошмар.
– Ну, это понятно. Ты расскажи подробности. Особенно о Кристине.
– Ах, la femme
[48]
! Ты, Ванда, истинная женщина Вейнингера
[49]
. Конфеты, проституция, сплетни. Я тебя обожаю.
– Вейнингер? – спросила Ванда. – Это что такое?
– Чудно, чудненько, – сказал Коко. – Я тебя обожаю.
– Ну ладно, будь человеком, расскажи про Кристину.
– Бедняжка, она ломала себе руки, как Франческа Бертини
[50]
в одном из тех фильмов, которые наши мальчики крутят в киноклубах. Но тот, кто играл писателя, точно был чиновник из министерства торговли.
– Как? Ты с ним знаком?
– Нет, но я в этом уверен. Скучнейший человек, зануда. Так и видно, что озабочен какими-то проблемами на работе, выходом на пенсию или чем-то вроде этого. Толстенький коротышка, расставшийся со своими исходящими, pour jouer l'écrivain
[51]
. Не могу передать, как он меня растрогал, старикашка.
В эту минуту вошла женщина. Мартин, которому чудилось, что он видит какой-то нелепый сон, понял, что его представляют ей. Когда ж он уразумел, что это та самая Кристина, о которой говорил Коко, и увидел, как тот ее встречает, он покраснел. Коко поклонился ей, произнеся:
– Красавица. – И, тронув ткань ее платья, прибавил: – Божественно. И сиреневый цвет очень идет к твоим волосам.
Кристина робко, боязливо улыбалась – она никогда не знала, верить ему или нет. Спросить его мнение о спектакле у нее не хватало смелости, но Коко сам поспешил высказаться: