Я укусила его, и он откинул голову с воплем боли. Затем разжал руки, вскочил и побежал прочь.
Я поднялась, но, странное дело, не погналась за ним: я ошеломленно смотрела, как он бежит. Проводя рукой по губам, я их потерла, будто очищая от грязи. И постепенно ярость снова стала подниматься во мне, как кипящая в кастрюле вода. Тогда я скинула одежду и бросилась в море. Плавала долго, наверно, несколько часов, и заплывала далеко.
Когда волны меня поднимали, я испытывала странное наслаждение. Я чувствовала себя одновременно могучей и одинокой, несчастной и одержимой демонами. И плыла. Плыла до тех пор, пока не выбилась из сил. Тогда, перейдя на брасс, я вернулась к берегу.
Долго я лежала, отдыхая, прижимаясь спиной к теплому песку, глядя, как парят чайки. Спокойные, неподвижные облака высоко-высоко в небе наполняли сумерки дивным покоем, а меж тем в мыслях моих бушевал хаос, яростные ветры гнали их и рвали в клочья: глядя в свою душу, я, казалось, видела, как она мечется, подобно лодке в бурю.
Домой я возвратилась уже затемно, полная смутной злобы против всего света и против себя самой. Меня осаждали преступные мысли. Главное, ненавистно мне было то, что наша борьба и поцелуй доставили мне удовольствие. Уже лежа в постели и глядя в потолок, я ощущала некое неведомое мне чувство, от которого кожа горела, словно в лихорадке. Интересно, что при этом самого Маркоса я почти не вспоминала (я же тебе говорила, он мне казался глуповатым и никогда не вызывал восторга); скорее, то было смутное ощущение в коже и в крови, воспоминание о сжимавших меня руках, о тяжести, налегшей на мои груди и бедра. Не знаю, как тебе объяснить – ну, словно во мне боролись две враждебные силы, и их борьба, которую я неспособна была понять, пугала меня и внушала ненависть. И ненависть эту как бы питала та самая лихорадка, от которой трепетала моя кожа и которая копилась в сосцах моих грудей.
Я не могла уснуть. Посмотрела на часы – было около двенадцати. Не задумываясь, я оделась и, как бывало не раз, вылезла через окно моей комнаты в садик. Не помню, говорила ли я тебе, что у старушек Карраско был еще домик в самом Мирамаре, где они проводили порой целые недели или уикэнд. В то время мы как раз жили там.
Почти бегом я направилась к дому Маркоса (хотя поклялась, что никогда больше с ним не встречусь).
Его комната во втором этаже выходила на улицу. Я свистнула, как прежде, и подождала.
Он не отвечал. Я подобрала с земли камешек, бросила его в окно – оно было открыто – и опять посвистела. Наконец Маркос выглянул и с удивлением спросил, что случилось.
– Вылезай, – сказала я. – Я хочу с тобой поговорить.
Думаю, что до самой этой минуты я не понимала, что хочу его убить, хотя предусмотрительно захватила свой складной ножик.
– Я не могу, Алехандра, – сказал он. – Отец очень сердится, и, если услышит, будет беда.
– Если ты не спустишься, – со злобным спокойствием возразила я, – будет еще хуже, потому что тогда я к тебе поднимусь.
Он секунду поколебался, видимо, взвешивая последствия, потом сказал, чтобы я его подождала. Вскоре он появился, выйдя с черного хода. Я пошла впереди него.
– Куда ты идешь? – с тревогой спросил он. – Что ты задумала?
Не отвечая, я шла все вперед к пустырю, который был недалеко от их дома. Маркос плелся за мной, будто на буксире.
Дойдя до пустыря, я резко обернулась и спросила:
– Почему ты меня сегодня поцеловал?
Мой голос, поза или что другое, вероятно, напугали его – он не мог слова выговорить.
– Отвечай, – жестко сказала я.
– Прости меня, – пролепетал он, – я нечаянно…
Возможно, он заметил, как блеснуло лезвие ножа, а может, сработал инстинкт самосохранения, но он почти в тот же миг накинулся на меня и обеими руками схватил мою правую руку, вынуждая бросить ножик. Наконец ему удалось вырвать его, и он забросил ножик далеко в заросли сорняков. Плача от злости, я побежала искать ножик, но, конечно, дело было безнадежное в этих зарослях, да еще в темноте. Тогда я побежала по склону к морю: у меня появилась мысль заплыть далеко и утопиться. Маркос бежал следом, возможно, догадываясь о моем намерении, и вдруг я почувствовала, что он ударил меня по затылку. Я потеряла сознание. Как потом я узнала, он меня отнес на руках до дома сестер Карраско, положил у двери и позвонил, а когда увидел, что в доме зажигают свет и идут открывать, убежал. Можно считать, что он поступил жестоко, скандал был ужасный. Но что другое мог сделать бедняга Маркос? Останься он рядом со мною, лежащей без чувств в полночь, когда старухи думали, что я сплю в своей постели, ты представляешь, что бы началось? В такой ситуации он поступил очень разумно. Но все равно, шум поднялся невероятный. Когда я пришла в себя, обе сестры, горничная, кухарка, все как есть, стояли надо мной с одеколоном, веерами и прочим. Они рыдали и причитали, словно случилась неслыханная трагедия. Осыпали меня вопросами, стонали, крестились, приговаривали «Боже мой», суетились…
Это была катастрофа.
Как ты понимаешь, давать объяснения я отказалась.
Приехала удрученная горем бабушка Элена, она напрасно пыталась выведать у меня, что произошло. А у меня началась лихорадка, и почти все лето я проболела.
Только к концу февраля я стала подниматься.
Я как бы онемела, ни с кем не разговаривала. Отказывалась ходить в церковь – сама возможность исповедаться в моих мыслях приводила меня в ужас.
Когда мы вернулись в Буэнос-Айрес, тетя Тереса (не помню, говорила ли я тебе об этой старой истеричке, которая всю жизнь только и знала, что ходить на бдения да по церквам, и все ее разговоры были о болезнях и лекарствах), так вот, тетя Тереса, когда увидела меня, сказала:
– Вылитый папочка. Такая же пропащая будешь. Я рада, что ты не моя дочь.
Я вышла от нее с бешеной ненавистью к этой старой идиотке. Но странная вещь, еще большую ненависть, чем к ней, я питала к своему отцу – фраза тетушки, ударив по мне, отлетела как бумеранг к отцу, а потом снова вернулась ко мне.
Я сказала бабушке Элене, что хочу в колледж, что ни дня не проведу в этом доме. Она обещала поговорить с сестрой Теодолиной, попросить, чтобы меня как-нибудь приняли до начала учебного года. Не знаю, как они там договаривались, но меня каким-то образом приняли. В тот же вечер я стала на колени возле своей кровати и попросила Бога, чтобы тетя Тереса умерла. Я просила его с яростным рвением и повторяла просьбу несколько месяцев каждый вечер перед сном, а также в долгие часы молитв у алтаря. Все это время, несмотря на уговоры сестры Теодолины, я отказывалась от исповеди: у меня была довольно хитрая мысль – сперва вымолить смерть тетке, а уж потом исповедаться: иначе (думала я), если я исповедуюсь раньше, придется признаться в моих замыслах и меня вынудят от них отказаться.
Однако тетя Тереса не умерла. Напротив, когда я вернулась домой на каникулы, старуха казалась здоровей прежнего. Должна тебе сказать, хотя она все время хныкала и глотала таблетки всех цветов радуги, здоровье у нее было железное. Высшим наслаждением для нее было говорить о больных и о покойниках. Она входила в столовую или в гостиную и с восторгом объявляла: