Карлос был натурой религиозной, чистой. Как мог он принять и понять коммунистов, вроде пресловутого Крамера? Как мог принять и понять людей вообще? Воплощение Сына Божьего, первородный грех, падение… Как могла эта чистейшая натура примириться с греховной природой человека? В высшей степени примечательно, что люди, в каком-то смысле чуждые всему человеческому, оказывают столь сильное влияние на вполне земных людей. Меня тоже привлек к коммунизму сам факт участия Карлоса в этом движении и его чистота, а исключение Карлоса стало причиной и моего отхода, быть может потому, что я был юнцом, неспособным принять суровую реальность. Мне кажется, что сегодня я бы не стал так строго судить деятелей типа Крамера, их борьбу за личную власть, их мелочность, лицемерие и грязные интриги. Многие ли из нас имеют право на такой суд? И где, о Господи, можно найти людей, свободных от низких инстинктов, если не среди существ, почти отчужденных от общества, – среди подростков, святых или безумных?
Как посыльный, не знающий содержания письма, этот безвестный парень стал человеком, благодаря которому я еще раз оказался на жизненном пути Фернандо.
В последние дни января 1930 года, после каникул, проведенных в Капитан-Ольмос, когда я вернулся обратно в пансион на улице Кангальо, я почти машинально, в силу сложившейся привычки, пошел в кафе «Ла Академии». Зачем? Повидать Кастельяноса или Алонсо, поглядеть на бесконечные шахматные партии. Увидеть то, что всегда видел. Ибо тогда я еще не дорос до понимания, что привычка обманчива и что наши привычные, машинальные поступки не всегда приводят к одним и тем же следствиям, я еще не знал, что реальная жизнь часто преподносит нам сюрпризы, и, учитывая природу человеческую, сюрпризы в основном трагические.
Алонсо играл в шахматы с незнакомцем, похожим на Эмиля Людвига
[157]
. Звали его Макс Штейнберг. Может показаться удивительным, что люди незнакомые и как бы случайно встреченные вели меня к человеку, родившемуся в том же селении, что и я, принадлежавшему к семье, теснейшим образом связанной с нашей семьей. Тут приходится согласиться с одной из маниакальных аксиом Фернандо: случайностей нет, есть судьба. Находишь лишь то, что ищешь, а ищешь то, что как бы таится в самых глубоких и темных закоулках твоей души. Иначе почему встреча с одним и тем же человеком не ведет для двух других к одинаковым последствиям? Почему одного встреча с революционером приводит в революцию, а другого оставляет равнодушным? Потому-то и можно полагать, что встречаешься в конце концов с теми, кого ты должен встретить, а случайности тут отведена весьма скромная роль. Так что встречи, на первый взгляд поразительные, вроде моей новой встречи с Фернандо, – это не более чем результат действия неведомых сил, ведущих нас сквозь толщу равнодушной толпы, – подобно тому как железные опилки устремляются на расстоянии к полюсам мощного магнита; их движение показалось бы самим этим опилкам удивительным, будь у них хоть малейшее понимание своих действий при отсутствии полного, всеобъемлющего знания. Вот и мы движемся отчасти как сомнамбулы, но с истинной уверенностью сомнамбул, по направлению к людям, которые таинственным образом изначально нам предназначены. Мысли эти появились у меня сейчас, так как я собирался вам сказать, что моя жизнь до встречи с Карлосом была жизнью обычного студента с ее типичными проблемами и иллюзиями, с шутками в аудиториях и в пансионе, с первой любовью, юношеской дерзостью и робостью. Но, готовясь высказать это, я уже понял, что был бы не совсем точен, что я дал бы вам неверное представление о своей жизни до той встречи и о том, насколько удивительна оказалась моя новая встреча с Фернандо. Удивление наше умеряется и обычно рассеивается, когда мы смотрим в корень обстоятельств, сопутствовавших факту, на первый взгляд из ряда вон выходящему. И тогда удивление наше воспринимается как безосновательное, как плод близорукости, тупости или рассеянности. Те пять лет я действительно прожил, постоянно думая об этой семье, я не мог избавиться от воспоминаний об Ане Марии, о Хеорхине, о Фернандо – они жили в недрах моего существа и часто являлись мне в снах. Теперь же я вспоминаю и о том, что еще при встречах в 1925 году не раз слышал от Фернандо о его плане собрать со временем банду налетчиков и террористов. Теперь-то я понимаю, что эта его идея, казавшаяся мне тогда нелепой, засела где-то у меня внутри и, быть может, мое первоначальное сближение с анархистскими группами было обусловлено – о чем я сам не подозревал, – как и многие другие метания моего духа, идеями и маниями Фернандо. Я уже говорил вам, что этот человек оказывал на многих юношей и девушек влияние неодолимое и часто вредоносное, так как его идеи и даже мании, распространяясь на других людей, делали их нелепыми, дешевыми карикатурами на него, истого демона. Отсюда вам будет понятно то, что я говорил раньше, – если я снова с ним встретился, в том не было ничего удивительного, – ведь, знакомясь с людьми, я бессознательно отдалялся от всех тех, кто меня не приближал к Фернандо, а когда узнал, что Макс и Карлос принадлежат к анархистской группе, я немедленно тоже вступил в нее; поскольку же эти группы здесь, как и в любой другой части света, весьма малочисленны и почти всегда связаны между собою (пусть даже, как было в этом случае, отношениями вражды и несогласия), я непременно, фатально должен был встретиться с Фернандо. Вы скажете, почему же я, коль такова была моя цель, не пошел попросту к Фернандо в Барракас; на это я отвечу, что встреча с Фернандо не была моей сознательной целью, но скорее подсознательным стремлением; разум мой и совесть никогда не одобряли его и тем паче не побуждали искать этого человека, который мог мне доставить, как оно и случилось, только тревогу и горе.
Были еще и другие причины, помогавшие этому бессознательному влечению. Я, кажется, говорил вам, что рано лишился матери и что меня в довершение всего послали учиться в большой город, далеко от родного дома. Я жил один, был робок и, на беду свою, обладал обостренной чувствительностью. Мог ли мир казаться мне чем-либо иным, как не хаосом, не юдолью зла, несправедливости и страдания? Как было мне не пытаться укрыться от него в одиночество и в дальние миры фантазии и романов? Незачем говорить, что я обожал Шиллера и его разбойников, Шатобриана и его героев-американцев
[158]
, Геца фон Берлихингена
[159]
. Я уже был подготовлен к тому, чтобы читать русских писателей, и, наверно, прочел бы их тогда, будь я не отпрыском буржуазной семьи, а одним из тех многих мальчиков, с которыми потом познакомился, детей рабочих, детей бедняков; для этих мальчиков Русская Революция была великим событием нашего времени, великой надеждой, и среди них легче было встретить читателей Горького, чем поклонников Мансильи
[160]
или Кане
[161]
. Вот одно из главных противоречий нашего воспитания и одна из причин того, что долгое время глубокая пропасть пролегала между нами и нашей собственной родиной: желая познать одну действительность, мы попадали под влияние другой, чужой. Но что такое наше отечество, как не ряд всевозможных отчуждений? Как бы там ни было, в 1929 году я получил степень бакалавра. До сих пор помню, как через несколько дней после экзаменов, когда в нашем колледже воцарилась особая, унылая тишина учебных заведений, ученики которых разъехались на летние каникулы, мне захотелось взглянуть в последний раз на места, где прошли пять невозвратных лет. Я обошел сад, посидел на каменной ограде, предаваясь раздумьям. Потом поднялся и подошел к дереву, на котором за несколько лет до того, будучи еще мальчишкой, вырезал свои инициалы: «Б.Б. 1924». Как одинок я был тогда! Как беззащитен и жалок, я, деревенский мальчуган, в чужом, страшном городе!