Он ушел, а я остался с фонарем в темном чулане, сердце у меня отчаянно стучало. Постояв несколько минут и спрашивая себя, что это за безумная затея и что меня заставляет идти наверх, если не собственное мое самолюбие, я поставил ногу на первую ступеньку. С возрастающим страхом я начал подниматься, шел медленно, сам стыдясь своей медлительности. Но шел.
Лестница и впрямь вывела на небольшую площадку, где была дверь в комнату сумасшедшей старухи. Хотя я знал, что она стара и бессильна, страх мой был так велик, что пот лил с меня градом и даже в животе схватило. Вдобавок я вдруг услышал, что от меня идет отвратительный запах – вероятно, из-за обильного пота. Но отступить я не мог, оставалось лишь поскорее выполнить задачу.
Осторожно, стараясь не шуметь, я нажал на дверную ручку – конечно, все будет не так уж страшно, только бы старуха не проснулась. Дверь отворилась со скрипом, который показался мне ужасно громким. В комнате было совершенно темно. На миг я заколебался – надо ли осветить фонарем кровать, на которой почивает старуха, и убедиться, что она спит, но я боялся, что от света она как раз может проснуться. И все же было жутко входить в незнакомое помещение, где живет взаперти сумасшедшая, и не проверить хотя бы, спит ли старуха или, быть может, бодрствует и следит за мной. Со смесью отвращения и страха я приподнял фонарь и пошел по комнате в поисках кровати.
Внезапно я едва не лишился чувств – старуха не спала, она стояла возле кровати, уставясь на меня широко открытыми, испуганными глазами. Похожая на мумию, крохотного роста, худющая, прямо живой скелет. Из ее иссохших уст вырвалось какое-то слово, вроде бы «масорка», но в этом я не уверен, потому что, завидев в полутьме ее фигуру, бросился к двери и кубарем слетел по лестнице. Примчавшись в комнату Фернандо, я все же упал в обморок.
Когда очнулся, Хеорхина поддерживала руками мою голову и из ее глаз падали крупные слезы. Далеко не сразу я вспомнил, что со мною было, а когда вспомнил, стало невероятно стыдно. Я был наедине с Хеорхиной. Фернандо, видно, удалился, наверняка что-нибудь съязвив на мой счет.
– Она не спала, – пролепетал я.
Хеорхина ничего не сказала, только молча плакала.
Эти двоюродные брат и сестра становились для меня все более загадочными – их тайны и привлекали меня, и устрашали. Они были словно служители неведомого культа, смысл которого я не мог постигнуть, лишь подозревая, что он связан с чем-то жестоким. То мне думалось, что Фернандо просто шутит, то вдруг одолевал страх, что он готовит мне какую-то опасную западню. Эти двое детей, жившие отдельно от прочих обитателей дома, напоминали мне короля с одним-единственным подданным, хотя вернее было бы сказать – верховного жреца с одним верующим, и я, оказавшись у них, словно бы превратился в единственную жертву мрачного культа. Фернандо презирал весь мир или горделиво не желал его знать, но от меня ему нужно было что-то, а что, я не мог определить – наверно, это «что-то» было связано с его смятенными чувствами, мрачными, порочными наклонностями, с ощущениями, вероятно близкими тем, какие испытывали ацтекские жрецы, когда на вершине священной пирамиды извлекали из своей жертвы трепещущее, горячее сердце. И еще более непонятно мне, что я тоже с неким мучительным наслаждением подчинялся ритуалу жертвоприношения, при котором Хеорхина присутствовала, как устрашенная юная жрица.
Дело в том, что это было только началом. Мне пришлось изведать еще немало очень странных и жестоких обрядов, пока я не сбежал, пока, ужаснувшись, не понял, что это несчастное созданье слепо, как под гипнозом, исполняло приказания Фернандо.
И теперь, через тридцать лет, я все еще тщусь понять, каковы были отношения между этими двумя, и не могу этого определить. Они были как два мира, во всем противоположных и, однако, внутренне связанных неизъяснимыми, но неразрывными узами. Фернандо над нею властвовал, но я бы не решился утверждать, что кузен внушал ей лишь благоговейный страх: порой мне кажется, что Хеорхина испытывала своего рода сострадание к нему. Сострадание к такому чудовищу, как Фернандо? Да, да. Посреди его демонических выходок она вдруг убегала, и я видел, как она, потрясенная, рыдала где-нибудь в темном углу их дома в Барракас. Но также вспоминаю, что иногда она с материнским пылом защищала его от моих нападок. «Ты не представляешь себе, как он страдает», – говорила она. Теперь, спокойно размышляя над его личностью и многими из его поступков, я действительно допускаю, что Фернандо не было присуще то холодное бесстрастие, какое, я слышал, характерно для прирожденных преступников; я уже говорил, что он, скорее, производил впечатление человека, чью душу терзает отчаянная внутренняя борьба. Но должен признаться, у меня не хватает великодушия, чтобы сострадать людям вроде Фернандо. Зато у Хеорхины такое великодушие было.
Какие же страдания терзали его, спросите вы. О, их было много и самых разных: физические, психические, даже духовные. Физические и психические были явно видны. У него бывали галлюцинации, безумные кошмары, обмороки. Мне случалось видеть, как у него, даже без потери сознания, взгляд становился отсутствующим, он умолкал, ничего не слышал и не видел, кто перед ним. «Это сейчас пройдет», – говорила Хеорхина, с тревогой следя за братом. А иногда (рассказывала Хеорхина) он ей говорил: «Я тебя вижу, я знаю, что я здесь, рядом с тобой, но также знаю, что я нахожусь в другом месте, очень далеко, в темной, запертой комнате. Меня ищут, чтобы выколоть мне глаза и убить». Бурная экзальтация сменялась полной пассивностью, меланхолией – тогда, по словам Хеорхины, он становился совершенно беззащитным, беспомощным и, подобно ребенку, цеплялся за юбку сестры.
Мне-то, естественно, ни разу не довелось видеть его в таком унизительном состоянии, и думаю, случись это, Фернандо мог бы меня убить. Но мне это рассказывала Хеорхина, а она никогда не лгала, и я уверен, что Фернандо перед ней никогда не притворялся, хотя и был подлинным мастером притворства.
Что до меня, то мне все в нем было неприятно. Он считал себя выше общества, выше законов. «Закон создан для ничтожеств», – утверждал он. По непонятной мне причине он питал страсть к деньгам, однако мне кажется, что для него деньги были чем-то иным, нежели для прочих людей. Он видел в деньгах нечто магическое и зловещее, и ему нравилось называть их «золото». Быть может, это странное отношение к деньгам и породило его увлечение алхимией и колдовством. Болезненность его натуры, однако, наиболее явно сказывалась во всем, что прямо или косвенно было связано со слепыми. Впервые я мог в этом убедиться еще в Капитан-Ольмос, когда мы шли по улице Митре к нему домой и вдруг увидели идущего навстречу слепого, который в деревенском оркестре играл на барабане. Фернандо едва не упал в обморок, он ухватился за мое плечо, и я увидел, что он дрожит как в лихорадке и лицо у него стало бледное и застывшее, словно у покойника. Он сел на край тротуара и долго не мог прийти в себя, потом разъярился и обрушился на меня с истерической бранью за то, что я поддержал его под руку, чтобы он не упал.
В некий зимний день 1925 года тот волнующий период моей жизни кончился. Войдя в комнату Хеорхины, я застал ее в слезах, лежащей на кровати. Я кинулся ее утешать, расспрашивать, но она только повторяла: «Я хочу, чтобы ты ушел, Бруно, и чтобы больше не приходил! Богом тебя заклинаю!» Прежде я знал двух Хеорхин: одна была нежная, женственная, как ее мать, другая – покорная раба Фернандо. Теперь же я видел Хеорхину расстроенную и беззащитную, запуганную и сломленную, и она умоляла меня уйти и больше никогда не возвращаться. Почему? Какую ужасную правду хотела она от меня утаить? Она никогда мне этого не сказала, но впоследствии годы и опыт открыли мне разгадку. Впрочем, самым удручающим во всем этом был не ужас Хеорхины и не развращение этой нежной, тонкой души сатанинским нравом Фернандо: самым удручающим было то, что она его любила.