– Что это? – спросил Мартин.
– Дядя Бебе, – пояснила Алехандра, – он сумасшедший.
Они прошли по узкой аллее между очень старыми деревьями (теперь Мартин услышал сильный запах магнолии), дальше – по вымощенной кирпичами дорожке, подводившей к Винтовой лестнице.
– Теперь осторожно. Иди за мной потихонечку.
Мартин споткнулся обо что-то: не то котел, не то ящик.
– Я же сказала тебе, иди осторожно! Погоди. – Она остановилась, зажгла спичку и, прикрывая ее ладонью, приблизила к Мартину.
– Но, послушай, Алехандра, неужели здесь нет лампочки? Ну, хоть чего-нибудь такого… в этом дворе…
В ответ раздался сухой, недобрый смех.
– Лампочки? Давай клади мне руки на бедра и иди за мной.
– Это вроде как у слепых.
Алехандра вдруг остановилась, будто парализованная электрическим разрядом.
– Что с тобой, Алехандра? – встревоженно спросил Мартин.
– Ничего, – сухо бросила она, – только сделай милость, никогда не говори со мной о слепых.
Мартин снова положил руки ей на бедра и пошел за ней. Пока они медленно и очень осторожно поднимались в темноте по металлической лестнице, во многих местах сломанной, а в других из-за ржавчины расшатавшейся, он впервые чувствовал под своими ладонями тело Алехандры, такое близкое и вместе с тем далекое и таинственное. Временами это странное ощущение вызывало у Мартина то внезапную дрожь, то запинку, и тогда она спрашивала, что с ним, а он грустно отвечал: «Ничего». И когда они дошли до верха, Алехандра, пытаясь сдвинуть заколодившуюся задвижку, сказала: «Это старинный бельведер».
– Бельведер?
– Да, ведь в начале прошлого века здесь были одни виллы. Сюда приезжали в конце недели семейства Ольмосов, Асеведо… – Она засмеялась. – В те времена, когда Ольмосы еще не подыхали с голоду… и не были сумасшедшими…
– Асеведо? – спросил Мартин. – Каких Асеведо? Один из которых был вице-президентом?
– Тех самых.
Наконец, с большим трудом, ей удалось открыть старую дверь. Подняв руку, она включила свет.
– Ну вот, – сказал Мартин, – по крайней мере хоть здесь есть лампочка. А то я подумал, что в этом доме еще пользуются свечами.
– Ох, ты почти угадал. Дедушка Панчо признает только кенкеты. Говорит, электричество вредно для глаз.
Мартин обвел взглядом комнату, словно бы изучая часть неведомой ему души самой Алехандры. Потолка не было, прямо под кровлей были видны мощные деревянные стропила. В комнате стояла кровать и было немного другой мебели разных эпох и стилей, будто собранной на распродажах, но все ободранное и до крайности ветхое.
– Иди лучше сюда, садись на кровать. На стулья садиться опасно.
На одной из стен висело сильно помутневшее зеркало венецианского стекла с рисунком в верхней части. Виднелись останки комода и бюро. Какая-то гравюра или литография по всем четырем углам была кнопками прикреплена к другой стене.
Алехандра зажгла спиртовку и принялась варить кофе. Пока согревалась вода, она поставила пластинку.
– Слушай, – сказала она и, посасывая сигарету, откинула голову и уставилась в потолок.
Зазвучала патетическая, бурная музыка. Алехандра тут же резко сняла пластинку.
– Эх, – сказала она, – сейчас я это не могу слушать. – И снова принялась за приготовление кофе.
– На первом исполнении за роялем был сам Брамс. И ты знаешь, что произошло?
– Нет.
– Его освистали. Ты понимаешь, что за свиньи люди?
– Не может быть…
– Что не может быть! – воскликнула Алехандра. – Ты, может, считаешь, что человечество – это не сплошь подонки?
– Но этот композитор – он тоже человечество…
– Знай, Мартин, – возразила она, наливая кофе в чашки, – такие, как он, страдают за всех прочих. А все прочие – это мыльные пузыри, сукины дети или кретины, разве не так?
Она подала ему чашку.
Сев на край кровати, задумалась, потом снова на минуту поставила пластинку.
– Нет, ты только послушай вот это. Снова раздались первые такты.
– Ты себе представляешь, Мартин, сколько страдания должно было накопиться в мире, чтобы возникла такая музыка? – И, снимая пластинку, пробормотала: – Потрясающе.
Опять задумавшись, она допила свой кофе, затем поставила чашку на пол.
Внезапно в тишине через открытое окно послышались звуки кларнета, будто ребенок рисовал на бумаге какие-то закорючки.
– Ты сказала, он сумасшедший?
– Ты удивляешься? Это семья сумасшедших. Знаешь, кто жил на этом чердаке целых восемьдесят лет? Сеньорита Эсколастика. Ты, может, слышал, что когда-то считалось хорошим тоном держать в доме запертого в каком-нибудь чулане сумасшедшего? Бебе – он, пожалуй, тихий помешанный, вроде идиота, и, во всяком случае, своим кларнетом беды не наделает. Эсколастика тоже была тихая. Знаешь, что с ней случилось? Иди сюда. – Она поднялась и подошла к литографии, прикрепленной к стене четырьмя кнопками. – Смотри: это остатки легиона Лавалье
[15]
в ущелье Умауака. На коне – убитый генерал. Вот этот – полковник Педернера. Рядом с ним Педро Эчагве. А бородатый справа – полковник Асеведо. Бонифасио Асеведо, двоюродный дед дедушки Панчо. Мы называем Панчо дедушкой, но на самом деле он – прадедушка.
Она все смотрела на литографию.
– А тут прапорщик Селедонио Ольмос, отец дедушки Панчо, то есть мой прапрадед. Бонифасио был вынужден бежать в Монтевидео. Там он женился на уругвайке, звали ее Энкарнасьон Флорес, и у них родилась дочь Эсколастика. Подумай, какое имя. Еще до ее рождения Бонифасио присоединился к легиону да так и не увидел дочку, потому что кампания продолжалась два года и оттуда, из Умауаки, они перешли в Боливию, где он пробыл несколько лет, а потом и в Чили задержался. В начале 1852 года, после тринадцати лет разлуки с женой, которая жила на этой вилле, команданте Бонифасио Асеведо, находившийся в Чили вместе с другими изгнанниками, не выдержал тоски и, переодетый, явился в Буэнос-Айрес: шли слухи о скором падении Росаса, о том, что Уркиса
[16]
ворвется в Буэнос-Айрес, беспощадно круша все на своем пути. Но Бонифасио не захотел ждать и вернулся один. Кто-то его выдал, иначе это нельзя объяснить. Словом, он явился в Буэнос-Айрес, и масорка
[17]
его схватила. Его обезглавили, пошли к его дому и постучали в окно; когда ж окно открыли, они бросили голову в комнату. Энкарнасьон скончалась от потрясения, а Эсколастика сошла с ума. Через несколько дней в Буэнос-Айрес вошел Уркиса! Ты, конечно, понимаешь, что Эсколастика росла, все время слыша разговоры о своем отце и глядя на его портрет.