– Никто не хочет быть ни разумным, ни рассудительным, ни добрым, – сказал Сальвадор. – Не в обиду Эмилии будет сказано, но любовь – плохой союзник для тех, кто говорит с воюющими мужчинами.
Сальвадор сказал, что у него есть предложение для Даниэля и он надеется, что у того хватит здравого смысла, чтобы выслушать его.
На следующий день в Веракрус отправляется группа иностранных священников, которых выдворяют из страны на волне модной антиклерикальной кампании. Поскольку это были довольно крупные фигуры, а Карранса не хотел трений с церковной верхушкой, он поручил Сальвадору посадить их на поезд до Веракруса, а затем на корабль, который без лишнего скандала доставит их в Испанию. Даниэль мог бы и должен был бы поехать с ними в сопровождении Эмилии, ее легко можно выдать за монахиню, пока корабль не выйдет в море.
Перспектива такого необычного приключения смягчила боль от необходимости покинуть город именно тогда, когда Даниэлю казалось, что все должно измениться к лучшему, поскольку в последние несколько месяцев все шло из рук вон плохо. Фантазер и прирожденный путешественник, он начал думать, какой великолепный репортаж получится из путевых зарисовок. Кроме того, они всегда могут нелегально вернуться через Кубу и находиться в стране подпольно, чтобы никто не смог их преследовать.
Он принял предложение Сальвадора с условием, что еще одним каторжником на галерах станет Игнасио Карденаль, историю которого он рассказал на одном дыхании. Сальвадор был так доволен согласием брата, что пошел на это условие, пообещав даже продать все энциклопедии, если испанец оставит их ему на некоторое время. Так что когда Игнасио появился в их доме со своей худощавой элегантностью и интеллигентным апломбом, Даниэль уже облачился в сутану, репетируя свою роль на следующее утро и считая само собой разумеющимся, что ничего лучше не могло бы произойти с ним и с Эмилией, чем сопровождать энциклопедиста на родину, по крайней мере хотя бы часть пути. Игнасио до слез обрадовался возможности вернуться домой, к жене. Но, поблагодарив за такое щедрое предложение, он спросил у Даниэля, согласна ли Эмилия ехать с ними. Изумленный этим вопросом, Даниэль оторвался от зеркала, в котором рассматривал самые комичные детали своего маскарадного костюма. Эмилия не сказала, что поедет, хотя и согласилась, что Даниэлю нужно как можно скорее исчезнуть отсюда. Она поцеловала Сальвадора, когда тот сказал, что возьмет Карденаля в группу ссыльных, но в удобный момент встала из-за стола и убежала в госпиталь. Даниэль был уверен, что она все уладит, чтобы поехать с ними.
– Ты так уверен? – спросил у него Игнасио. – Иногда ты ведешь себя, словно совсем ее не знаешь.
– Она не может так меня предать, – ответил ему Даниэль, упав в кресло.
– Кто из вас двоих кого предает? – спросил Карденаль и пошел собирать вещи.
Даниэль остался наедине со своими сомнениями, как гвоздь засевшими в груди. Эмилия вернулась рано. Она нашла его в спальне, он отбирал книги, которые собирался взять с собой. С порога она несколько минут наблюдала, как он притворяется, что очень занят, будто не слышал ее медленных шагов по лестнице. Потом она подошла, чтобы прикоснуться к его телу, единственному амулету, помогавшему ей держаться, и обняла его до непредсказуемого света следующего дня.
XXVI
Она облекла это в слова только на следующее утро, хотя оба знали, что это будет сказано. Она не поедет с ним. Она даже не нашла в себе силы одеться и проводить его.
– Предательница! – бросил ей Даниэль с порога спальни.
Эмилия в своей белой ночной рубашке засунула голову под подушку и укуталась в простыни. Она услышала голос Сальвадора, торопившего Даниэля, и заткнула себе рот кулаком, чтобы не просить его остаться.
Час спустя он шел по перрону станции Сан-Ласаро вместе с Игнасио Карденалем и еще двенадцатью священниками с бледными лицами. Сальвадор, сопровождавший их, замыкал процессию. На улице шел дождь, он с шумом стучал по крыше. Одетому в черную сутану с белым воротничком, которую он примерял накануне, Даниэлю не нужно было притворяться, будто он самый грустный и торжественный среди священников. Он смотрел в пол и шевелил губами, будто молился, когда Эмилия оказалась у него на пути и стала целовать его в губы, вцепившись изо всех сил в его сутану. Она была вся мокрая и тяжело дышала.
– Я хочу остаться, – сказал Даниэль Сальвадору.
– Не проси о невозможном! – ответила Эмилия, прижимаясь к его губам.
Поезд тронулся. Она подтолкнула Даниэля к вагону, из которого Карденаль протягивал ему руку. Дул ледяной ветер, и Эмилия вся дрожала, стараясь улыбаться из последних сил, слушая, как, постепенно затихая, исчезал вдали стук колес поезда под дождем.
Она еще неделю работала в госпитале, пока не умерли безнадежные, а излеченные не вернулись к жизни, в которой они ежедневно искали смерти. Жизнь в городе стала более спокойной, но вид этого города действовал на Эмилию угнетающе. Она тосковала по Даниэлю на каждом углу, в каждой улочке, в самом сердце безразличия, царившего на бульваре Пасео-де-ла-Реформа, перед выбитой дверью одной из церквей, сидя за столиком их первого кафе, погружаясь в пустоту ванны в доме, окружавшем ее своим молчанием, проснувшись среди ночи с губами, израненными о бриллиант ее обручального кольца. Она все время носила его во рту как вечное напоминание о своей вике. Предала ли она его? Можно ли назвать предательством простое нежелание возвращаться к неустроенности, к конфликтам, к утрам, полным безделья, к отказу от здравомыслия и плодотворной жизни, которая тоже была ее призванием и судьбой? Она просыпалась с этими вопросами, прорезавшими темноту, как лучи солнца, и так, ночь за ночью, ломались ее привычные биологические ритмы. Она позволила бессоннице воцариться в ее жизни и занялась изобретением всевозможных уловок, чтобы не дать тоске окончательно победить себя в долгие ночи без сна. Она снова играла на виолончели, которую Рефухио взял для нее напрокат в одной из церквей, читала главы из «Тысячи и одной ночи», брала ночные дежурства и писала письма, словно кто-то их ей диктовал. Кроме того, она вела подробный дневник, описывая в нем для Даниэля свои чувства, свою тоску, свои надежды и раскаяние. Когда-нибудь жизнь обернется для них такой щедрой, что у них обоих будет время посидеть и почитать, о чем она думала в это слепое время, которое она не уставала проклинать, но которое не поменяла бы на другое. Возможности просто последовать за ним и постепенно превратиться в его тень она предпочла потерять его. И, сделав этот выбор, она чувствовала себя одинокой, жалкой и высокомерной идиоткой.
Она снова сделалась жилеткой для слез. Она выслушивала и инфекционных больных, и женщин, сидящих у постели своих раненых, надеясь, что судьба сжалится над ними, и Рефухио с его страхами, и Эулалио, его внучку, которая чувствовала себя все хуже, но все лучше это скрывала. Она слушала без устали и без перерыва, пока не научилась чувствовать себя еще одной иголкой в стоге сена, уже полном иголок, где она нашла себе приют.
Однажды утром, в конце сентября, Рефухио пришел за ней. Его внучка, как обычно, надоила три капли молока от двух тощих коров, спавших вместе с ними в хлеву в Мискоаке. Она двигалась как абсолютно здоровый человек, но Рефухио видел, как половина ее души отлетела на рассвете, и безумно боялся потерять единственное, что осталось у него в жизни.