– Твоя тетя Милагрос права, это совершенно гнусная одежда, – заявила она с улыбкой, увидев подругу. – Моя мать говорит, что замужество – это не самая неблагодарная вещь, но есть моменты, когда лучше закрыть глаза и молиться Деве Марии. Что она имела в виду? – спросила она со слезами на глазах.
Красавица моя, – пробормотала Эмилия, обняв ее. Потом, придвинувшись, долго шептала что-то ей на ухо, поглаживая ее по спине.
Внизу оркестр играл вальс Хувентино Росаса,
[31]
а в воздухе с опьяняющим запахом тубероз чувствовалась близость ночи.
Эмилия достала из-за корсажа крохотный платочек и протянула его подруге, а из сумочки вынула кусочек свеклы, чтобы чуть-чуть нарумянить щеки Соль, побледневшей от ее объяснений. Потом она, будто куклу, одела ее в сложнейший дорожный костюм, сшитый знаменитой мадам Жирон с улицы Пескадор Мехикано. Приколов шляпку, Эмилия оглядела ее с ног до головы, как произведение искусства.
– Ты не переобулась, – сказала она и пошла к шкафу за замшевыми ботиночками, свидетелями скорби этого теперь уже совсем пустого предмета мебели.
– Я чувствую себя такой же ненужной, как шкаф, – сказала Соль.
– Если станет совсем плохо, ты можешь подключить воображение, – сказала Эмилия, которая, стоя на коленях, застегивала ей ботинки.
– Не надо, я сама, – попросила ее Соль, потянув ее вверх за локон.
– Ты слышала, что я тебе сказала о воображении? – спросила Эмилия, сосредоточенно застегивая пуговицы.
– Да, – ответила ей Соль.
– Птица твоего воображения сидит здесь, под шляпкой, – сказала Эмилия, выпрямившись и коснувшись руками висков подруги.
Час спустя, в момент отъезда, в преддверии первой ночи медового месяца, уже сидя в автомобиле «панхард левассор», которому ее муж уделял гораздо больше внимания, чем ей самой, Соль отыскала в толпе глаза своей подруги и, подмигнув ей, прикоснулась руками к вискам.
– Что она тебе сказала? – спросил у нее Антонио Савальса.
– Что постарается стать счастливой, – ответила Эмилия, на прощание помахав рукой невесте.
На следующее утро солнце рано заглянуло в окно к Эмилии Саури, забывшей перед сном закрыть деревянные ставни, и наложило арест на счастье, которое она впустила к себе накануне. Она чертыхнулась, не открывая глаз, и задумалась, почему ей так сильно хочется расплакаться. Потом она спросила себя об этом вслух, пересчитывая сквозь слезы балки на потолке, затем накрыла голову подушкой и проплакала, не останавливаясь и не открывая дверь, два дня подряд.
Родители привыкли к тому, что она с детства иногда нуждалась в уединении, и первую половину дня не слишком беспокоились. Но когда пробило восемь часов вечера, а Эмилия так и не вышла даже поесть, Хосефу Вейтиа словно прорвало, и она обрушила на мужа бесконечные восклицания вроде «Я же тебе говорила!» и атаковала ими его слух, пока сон ближе к трем часам ночи не выиграл эту битву.
Еще не совсем рассвело, когда она снова взялась за оружие. К полудню вторника Диего в четвертый раз поднялся из аптеки спросить, нет ли каких изменений в лучшую сторону и не покормят ли его на радостях заслуженной тарелочкой горячего супа, и увидел, что ярость жены сменилась полным отчаянием. Она уже полтора часа стучалась в дверь дочери и не слышала в ответ ничего, даже рыданий.
– Этот Даниэль просто придурок! – сказал Диего, к удивлению своей жены. – Я согласен с тобой, этот парень придурок!
– Я никогда этого не говорила, – уточнила Хосефа. – Я считаю его очень умным, но очень эгоистичным. Такие люди взяли себе за правило освобождать других, но думают только о том, как бы оказаться в центре внимания. Беднягу послали учиться в интернат, он получил в детстве мало ласки, а теперь это неприкаянная душа в погоне за славой.
– Именно поэтому он и придурок! – выкрикивал Диего после каждой фразы своей жены.
Но никакой реакции в ответ. Эмилия не показывалась из своей норы, не обращая внимания на скандал между родителями. Они с ужасом подумали, что она могла плясать там мертвая.
Диего, не выдержав этой глухой тишины, расплакался так горько, что Хосефа перестала его ругать и принялась утешать. Она гладила его и шептала что-то на ухо, когда вошла Милагрос Вейтиа и остановилась напротив них. Ей достаточно было взглянуть в лицо сестры, чтобы понять: что-то неладно с Эмилией.
– Она заперлась, – сказала Милагрос без капли сомнения в голосе.
– А я не могу найти запасные ключи, – объяснила Хосефа, как будто в ее доме впервые терялись ключи.
– Эту дверь можно вышибить одним ударом ноги, – сказала Милагрос.
– Отойди, Диего, – попросила Хосефа, зная, что ее сестра от слов сразу переходит к делу.
Понадобилось пять ударов подряд, чтобы добротная немецкая дверь, призванная стеречь вход в комнату ее племянницы, капитулировала.
В комнате Эмилии был полнейший порядок. Последние лучи солнца падали на латунную кровать с белым пикейным покрывалом. Но на ней не лежала Эмилия уткнувшись в подушку в море слез. Эмилии нигде не было видно. Нарушая тишину паралича, в который впали ее родители, Милагрос Вейтиа громко спросила, не убежала ли девочка через балкон. Она направилась к прямоугольнику окна, через которое свет падал прямо на тюлевые занавески. Диего оскорбил ее вопрос, он переживал как личную обиду тот факт, что кто-то мог предположить, что его дитя что-то скрывает от него.
Хосефа Саури, шедшая впереди сестры, внезапно остановилась, будто пол обрушился под ее ногами. В розовой ночной рубашке последних дней ее детства прямо на полу у кровати лежала Эмилия, неподвижно, как спящая красавица, безучастная к крикам родителей и попыткам Милагрос выломать дверь. Она спала уже бог знает сколько часов и выглядела утомленной. Устала быть взрослой, подумала Хосефа.
Диего Саури прикоснулся губами к ее лбу, и убедился, что у нее нет жара. Потом снизу вверх взглянул на лицо жены. Так же спала и она в молодости, как в обмороке, как бы перестав существовать. Хотя, конечно, у нее не было безответственных отца и тетки. Потому что, возможно, Хосефа была права, сожалея о свободе, которую Диего и Милагрос возложили на плечи своей девочки.
Хосефа как будто прочитала его взгляд.
– Есть некоторые новаторы, не способные понять главное, – сказала она ему.
– А что именно главное? – спросила Милагрос, повысив голос.
– У мужчин есть страсти, а у нас, женщин, есть мужчины, – ответила ей Хосефа, опускаясь на кровать. – Эмилия не мужчина. Вы не можете с ней обращаться, как если бы ее чувства были устроены так же, как у них.
Приводя доводы в свою защиту, Диего забрался прямо в ботинках на постель, чтобы быть поближе к жене. Но даже почувствовав так близко родной запах дерева и табака, запах любимого мужа, Хосефа продолжала обвинять его: