— Ах, господин Биркель, — только и сказал я, пожав плечами.
Господин Биркель — член той же партии, что и шеф. А шеф входит теперь в состав земельного правления партии, сказал он. Какое это имеет значение при дебатах о бюджете, мне, надо полагать, объяснять не нужно. Художественный руководитель театра — член социалистической партии, стало быть, и с этой стороны опасаться нечего.
Господин Биркель потер свои жирные ручки, натянул нарукавники и стал изучать телефонные записи, сделанные мною за время дежурства. При этом он раза два-три, скособочась, приподнимал голову от бумаги и недовольным взглядом глядел на меня поверх очков.
— А это еще что значит?
Я склонился над бумагой и прочел строки, в которые он ткнул пальцем.
— «Мими пусть позвонит Кингу. Гм».
— Кто такая Мими? А кто Кинг? И что значит «гм»? — спросил господин Биркель, и угрожающие складки его нахмуренного лба сбежали едва ли не до самого носа.
Он, конечно же, прекрасно знал, что нашу первую героиню называют Мими, а нашего главрежа — Кинг, но что я, новичок у них, зафиксировал эти прозвища чуть ли не в служебном документе, вызвало его возмущение. Я засмеялся, с дурашливой предупредительностью объяснил ему все, и он примирился.
Трамвай, как всегда в это время, был битком набит. Кто-то развернул газету, и взгляды не то пяти, не то шести соседей запутались в пляшущих строчках. В газетах каждый день пишут одно и то же. Только имена и географические названия меняются. Я не хотел смотреть в газету. Но строчки и фото изловили меня. Политические деятели всегда улыбаются, когда их фотографируют. Лучше всех это получается у Эйзенхауэра. Он растягивает рот в лягушачьей улыбке от уха до уха. И глаза он обрамляет морщинками смеха. Я даже видел во сне его улыбку. Вначале я увидел русского офицера, он выехал в машине из ворот казармы и приближался ко мне. Он смотрел на меня. Козырек его фуражки образовал горизонтальную черту над глазами. Рот был горизонтальной чертой и подбородок тоже. Я помахал согнутой левой рукой у груди, а правую откинул далеко в сторону — так я разыграл, холодея от неизвестности, регулировщика, чтобы офицер ехал дальше в город, где его наверняка ждала девушка. Но он вышел из машины, подошел ко мне, и тут оказалось, что это американский офицер и что он улыбается. Улыбкой а-ля Эйзенхауэр. Из улыбающихся уголков губ текли красные струйки от жевательной резинки. Крошечные парашютисты покачивались на кроваво-красных резиновых стропах. Дивизии крошечных парашютистов прыгали из широкой улыбки а-ля Эйзенхауэр и, покачиваясь, летели куда-то вниз. Все они были мертвы. Красные стропы охватывали все их тела, они затянуты были на их шеях. И все новые и новые струи сочились из жизнерадостно-улыбчивого рта… В моей комнате нет стен. У моего сна тоже нет стен. Меня вечно навещают призраки.
Кровообращение без расстройств. Ложь, изящно упакованная в полуправду. Зимний вечер в комнате, в которой, пожалуй, чуть теплее, чем нужно. Противоречия праздно валяются по углам и не возникают. Судя по тому, что люди говорят, все всем довольны. Счастливый, стало быть, день. Если в тот же вечер или ночью человек не выскажет то, что думает.
Я все-таки отправился в пивную послушать доклад шефа. Что стал бы я делать, уволь он меня? Я же выкуриваю в день двадцать сигарет. А заработка Хильдегард в книжном магазине едва хватает на карманные расходы. Высказывать правду — этого курильщик, которому позарез нужны сигареты, не может себе позволить.
К тому же мне хотелось удивить Биркеля своим решением пойти на собрание. Он скорчил злую рожу, увидев меня. Почуял конкуренцию. Может, испугался, что и я теперь вступлю в их партию. Тогда у него не останется передо мной никаких преимуществ. А там, глядишь, и по воскресеньям буду ждать у церкви, пока шеф не пройдет мимо меня!
Я уселся так, чтобы господин Маутузиус меня обязательно увидел. Зал был полон именитых господ. Но два-три ряда занимали простые служащие.
Они сидели выпрямившись, не то что тучные господа, вытягивали головы, и лица их выражали внимание и заинтересованность. Видимо, они тоже вовсю усердствовали, чтобы их шефы это заметили. Время от времени в зал проходили модно разодетые господа — шефы-юниоры! Ключами от своих машин они, пока не усаживались на место, вертели и крутили у жилетных карманов. Каждый делал вид, что не находит сразу кармашка, что не в состоянии сосредоточиться на ключах от машины, так как приходится вертеть туда-сюда головой, здороваться со всеми сидящими в зале милыми друзьями и знакомыми.
Трибуна оратора возвышалась на помосте, с двух сторон ее охраняли два стола, за которыми восседали важные господа, у всех почти красно-налитые физиономии, и у многих к тому же белые бороды.
Чуть позже в двери зала энергично вошел мой шеф и прямехонько прошагал вперед. В первых рядах его приход вызвал приветственное волнение. Это заметили на помосте. В точно уловленный миг из-за стола поднялся какой-то господин, подошел к трибуне и сильно затряс колокольчиком. Он приветствовал докладчика. Приветствовал собравшихся. После чего произнес даже мне хорошо знакомую формулу:
— Сегодня мы с особенной радостью…
Пока произносилась приветственная речь, я наблюдал за шефом, Он начисто позабыл о своих знакомых в первых рядах и целиком сосредоточился на выступавшем. Поза его выражала жадное внимание. Подбородок был высоко вздернут над шеей (а это что-нибудь да значило при его шее, которой, собственно, и не было вовсе) и направлен к трибуне. Создавалось впечатление, что он хочет подать залу пример, с каким благоговением следует слушать оратора. В его позе читалась рекомендация присутствующим, чтобы и они потом, когда он возьмет слово, изобразили столь же умопомрачительное внимание. И так как выступающий в своем приветствии на все лады восхвалял моего шефа, ничего удивительного (или все-таки!), что тот, присоединившись к общим аплодисментам, которыми по традиции наградили вступительное слово, хлопал изо всех сил, показывая всему залу, каково его представление об одобрительной овации. А потом взошел на помост. Внимательно оглядел зал. Положил руки на край трибуны чуть ли не благословляющим жестом. Отступил назад, так что руки вытянулись в струнку. И тогда в зале вновь воцарилась тишина. Но Маутузиус еще долго не начинал говорить. Он выжидал, пока наступит поистине гробовая тишина. Он, видимо, прекрасно знал, что полнейшая тишина может перерасти в тишину гробовую. Тишину, что грозила вот-вот расколоться и перейти в беззвучное грохотанье, вот тогда он и заговорил. Как умно выбрал он момент для начала! Его первое слово всем принесло великое облегчение.
— «Час испытания пробил» — такова тема моего доклада.
И он опять выждал, пока не воцарится тишина, но пауза была не слишком долгой. Теперь суровые слова хлестали вконец оцепеневших слушателей. Слова, что, точно порывы урагана, увлекают за собой каменные глыбы. Слушатели почитали себя счастливчиками, им повезло, слова эти нацелены были не на них, а на врагов его партии.
Я с удовлетворением констатировал, что шеф, когда вызвал меня к себе в кабинет, все-таки тренировался на мне. Но видимо, он тренировался еще и ночи напролет — все его движения и жесты, которые он всякий раз проделывал передо мной, сейчас, в зале, отличались артистическим совершенством. Все боеспособные части его тела функционировали на диво слаженно. У слушателей складывалось впечатление, что человек этот способен глубоко страдать, наблюдая мрачные явления нашего времени. Когда он говорил о «нашем тяжком времени», плечи его так жалостно опадали, что хотелось вскочить и поддержать его. Но когда он затем — а делал он это после каждого отрицательного тезиса — пускал в ход утешения, тогда легкие его наполнялись воздухом, грудь раздувалась, так что слушатели опасались за жилетку, утешение, утешение исходило от всей его фигуры, надежда положительно приподнимала его над землей, и не держись он — тем самым целиком и полностью признавая себя поборником земных дел, — не держись он за деревянные борта трибуны, так, может, и упорхнул бы от нас в заоблачные дали. Вскорости он уже наголову разбил всех врагов своею речью и в то же время неопровержимо показал, что о нашем благе в силах позаботиться только его партия. Видимо, те присутствующие, кто еще не вступил в его партию, жестоко укоряли себя в эту минуту. И я тоже. Но мы еще не знали финала. Он начался с того, что оратор призвал нас «внутренне вооружиться»! Ныне — и выражение его лица стало устрашающим — повсюду идет «жесточайшая борьба». Я так был увлечен, что не понял в эту минуту, кто и с кем ведет «жесточайшую борьбу», я и впоследствии, размышляя над этим выражением, не сумел постичь его истинного смысла, но, что при этом имелось в виду и оружие, кажется мне фактом несомненным. В этом предположении меня утверждает та фраза заключительной части, которую я запомнил слово в слово: «Безжалостная борьба с помощью духовного оружия, вдохновляемая всемогуществом любви, принесет победу нашим знаменам». У меня, когда я услышал эту фразу, началось сердцебиение. Заключительные слова речи мой шеф выпаливал в нас, воздев руки к небу. Они поднимались все выше и выше, и непонятно было, почему это он стал такого огромного роста (теперь, задним числом, я предполагаю, что до того он медленно и незаметно сжимался), и вместе с ним вознеслась куда-то вверх, к каким-то недостижимым вершинам (слишком скромное обозначение для подобной высоты), его речь, после чего руки его бессильно упали и настала великая тишина.