В такие минуты жизнь словно покидала меня, а кровь, как густой весенний мед через узкое бутылочное горлышко, медленно сочилась по венам густыми тягучими каплями. Мой страх был так силен, что едва не лишал меня рассудка. Я видел горящие звериные глаза и поросшую волосами веснушчатую руку, удерживающую пса за ошейник. В любой момент зубы животного могли сомкнуться на моей шее. Чтобы положить конец мучениям, мне нужно было лишь приблизиться к пасти. Тогда я осознал, как милосердна лисица, одним махом сворачивающая шею гусю.
Но Гарбуз пса не спускал. Вместо этого, он садился передо мной, пил водку и громко рассуждал, почему это его сыновья умерли в юности, в то время как такие, как я, живут на свете. Он часто спрашивал меня об этом, но я не знал, как отвечать, и за это он избивал меня.
Я не мог понять, чего он от меня добивается и за что бьет. Стараясь не попадаться ему на глаза, я делал все, что он велел, но все равно был бит. По ночам Гарбуз пробирался на кухню, где я спал, и визжал у меня над ухом. Когда я с криком вскакивал, он хохотал, а во дворе в это время бесновался Иуда. Иногда, ночью, Гарбуз обматывал псу морду тряпками, тихо заводил его на кухню и в темноте бросал на меня. Иуда переворачивал меня и царапал когтями, а я, спросонок не понимая, где нахожусь и что происходит, сражался с огромным лохматым зверем.
Однажды Гарбуза проведал приходской священник. Он благословил нас обоих и, заметив черные и синие рубцы у меня на плечах и шее, потребовал сказать, кто и за что избил меня. Гарбуз сознался, что наказал меня за нерадивость. Священник пожурил его и велел завтра привести меня в церковь.
Едва священник уехал, Гарбуз завел меня в дом, раздел и отхлестал ивовыми прутьями. Он пощадил только мои лицо, руки и ноги, потому что их нельзя было прикрыть одеждой. Как обычно, он запрещал мне кричать, но когда прутья попадали по наиболее уязвимым местам, я не мог сдержаться и вскрикивал. На его лбу выступили капельки пота, на шее вздулась вена. Он заткнул мне рот тряпкой и, облизывая пересохшие губы, продолжал хлестать.
Утром я отправился в церковь. Рубашка и штаны прилипали к кровавым полосам на спине и ягодицах. Но Гарбуз пригрозил мне, что если я хоть словом обмолвлюсь о побоях, то этим же вечером он спустит на меня Иуду. Кусая губы, я обещал, что не выдам его, и надеялся, что священник ничего не заметит.
Заря еще только разгоралась, а у церкви уже толпились старухи, закутанные в шали и пестрые лохмотья. Они бубнили бесконечные молитвы и окоченевшими от утреннего холода пальцами перебирали бусинки четок. Завидев священника, старухи, шаркая ногами и опираясь на сучковатые палки, неуклюже поспешили ему навстречу, чтобы в числе первых поцеловать засаленный рукав его сутаны. Я держался поодаль, стараясь оставаться незамеченным. Но те, чье зрение еще не совсем ослабло, смотрели на меня с отвращением, называли упырем, цыганским найденышем и трижды сплевывали в мою сторону.
Церкви всегда поражали меня. И все же любая из них была лишь одним из многих, разбросанных по всему миру, домов Божьих. Бог не жил ни в одном из них, но почему-то считалось, что он присутствовал одновременно во всех сразу. Он был как неожиданный гость, для которого зажиточные крестьяне всегда накрывали за обеденным столом лишнее место.
Священник заметил меня и ласково потрепал по волосам. Я смутился и, отвечая на его вопросы, уверял, что стал послушным и хозяин уже не наказывает меня. Священник расспросил меня о моем довоенном доме, о родителях, о церкви, в которую я с ними ходил. Я уже плохо помнил ее. Увидев, что я совсем не знаю Священное Писание и религиозные церемонии, он подвел меня к церковному органисту и попросил его разъяснить мне предназначение литургических предметов и выучить меня на служку для заутрени и вечерни.
Теперь я приходил в церковь дважды в неделю. Выждав, пока старухи рассядутся по скамьям, я садился сзади, рядом с купелью. Святая вода очень привлекала меня. Она ничем не отличалась от обыкновенной воды – была бесцветной и ничем не пахла. Перемолотые кости, например, казались гораздо более таинственными. Но могущество святой воды значительно превосходило силу любого известного мне настоя или снадобья.
Я не понимал ни смысла службы, ни роли священника у алтаря. Все это было для меня чудом, таким же сложным для понимания, как и колдовство Ольги, хотя и более искусным и таинственным. Я с благоговением рассматривал каменное основание алтаря, покрывающую его пышную ткань, волшебную раку, в которой обитал Святой Дух. С трепетом прикасался я к причудливым предметам, хранившимся в ризнице: блестящему, отполированному внутри сосуду, в котором освящалось вино; золоченому дискосу, на котором священник разделял Святой Дух; плоскому кошелю, где хранился антиминс. Этот кошель открывался с одной стороны и был похож на гармонику. Какой нищей, по сравнению с этим великолепием, оказалась хижина Ольги, полная тараканов, дурно пахнущих лягушек и киснущего гноя из человеческих ран.
Когда священник уходил из церкви, а органист занимался на галерее органом, я воровато пробирался в священную ризницу, чтобы полюбоваться там святыми одеждами. С наслаждением проводил я пальцами по стихарю, поглаживал отделку его пояса, вдыхал запах всегда ароматного ораря, который обычно свисал с левого плеча священника, восхищался прекрасными неземными узорами ризы, цвета которой, как разъяснил мне священник, символизировали кровь, огонь, надежду, покаяние и скорбь.
Когда Ольга бормотала магические заклинания, ее лицо всегда приобретало выражение, внушающее страх или почтение. Она вращала зрачками, ритмично качала головой и делала руками магические движения. Священник, наоборот, во время службы оставался самим собой. Он лишь переодевался и говорил немного иначе, чем обычно.
Его зычный, полный жизни голос, казалось, поддерживал купол храма и даже будил усевшихся на высоких скамьях немощных старух. Они неожиданно шевелили поникшими руками и с трудом приподнимали похожие на стручки высохшего гороха морщинистые веки. Их выцветшие тусклые глаза испуганно оглядывали все вокруг. Старухи, очнувшись, вспоминали где они находятся, пытались продолжить бормотать оборванную сном молитву и снова погружались в дрему.
Служба заканчивалась, старухи толпились в проходе между скамьями, протискиваясь вперед, чтобы поцеловать рукав священника. В дверях органист тепло прощался со священником и махал мне рукой. Мне пора было возвращаться в дом Гарбуза – убирать в доме, кормить скотину, готовить еду.
Когда я приходил с пастбища, из курятника или коровника, Гарбуз сначала изредка, а потом все чаще и чаще заводил меня в дом и испытывал на мне придуманные им способы порки ивовым прутом Еще он бил кулаками и щипал меня. Рубцы и порезы на моем теле не успевали заживать и превращались в сочащиеся желтым гноем язвы. Я был так запуган Иудой, что по ночам не мог спать. Любой слабый шум, скрип половиц будили меня и заставляли насторожиться. Вжимаясь в угол, я вглядывался в кромешную тьму и так напряженно вслушивался во все шорохи в доме и во дворе, что мои уши вытягивались длиннее заячьих.
Но когда я, наконец, забывался во сне, мне чудились воющие по округе собаки. Я видел, как они поднимают морды к луне, фыркают, принюхиваясь к ночным запахам, и, чувствовал, что ко мне идет Смерть. Заслышав собачий вой, Иуда подкрадывался ко мне и у самой постели, по команде Гарбуза, бросался и терзал меня. От прикосновений его когтей, на моем теле вздувались волдыри, и потом местный знахарь выжигал их раскаленной докрасна кочергой.