– Для одного двух счастий многовато...
– А я для себя одно прошу. Второе – для тебя.
– Ты мне однажды уже преподнес... До сих пор сыта по горло.
– Брось злобу держать, Зося. Ты ведь и тогда все понимала. Не маленькая была.
– Не маленькая, – кивнула она согласно. – Все понимала. И злобу не держу.
– А чего же ты говоришь со мной так?
– Как – «так»?
– Ну не знаю я, в общем, плохо говоришь.
Она усмехнулась, горестно как-то усмехнулась, растерянно.
– Странный вы народ, мужики. Ну вот было у нас с тобой всякое разное... Может, это для тебя так, раз плюнуть, начхать и позабыть, во всяком случае, укатил ты, до свидания сказать не захотел... А сейчас являешься – нате вам, бросайтесь на шею! Так, что ли?
– Может, и так, кто его знает... А не хочешь – не бросайся. Но поговорить-то как люди можем ведь?
– Можем, – сказала она безразлично.
И меня вдруг охватила ужасная усталость, серая, вязкая, будто бросили меня в бочку с густеющим цементом, и с каждой секундой засасывала эта усталость все сильнее, и трудно было шевельнуть рукой или ногой, чугунели мышцы, глаза слипались и болели, шее стало невмоготу держать мою голову, набитую тяжелыми всякими мыслями. Я откинулся на спинку стула, с усилием открыл глаза, подумав, что слишком уж долгим получился сегодняшний день. Над Зосиной головой ярко светили цифры на электрическом табло часов – 03.16. Четверть четвертого, и, если Зося не пустит к себе, дойду до медпункта и симульну сердечный приступ – пускай везут в больницу, там хоть отоспаться можно будет. И вообще хорошо было бы недельку полежать в больнице, чтобы ухаживали все за тобой, таскали из-под тебя утки, и где твоя сердечная болезнь – настоящая или придуманная – обязывает всех носиться с тобой, будто ты лауреат или герой какой. Я бы, наверное, еще чего-нибудь придумал по этому поводу, но Зося наклонилась ко мне и быстро провела ладонью по моему лбу, и я успел почувствовать, что ладонь у нее по-прежнему мягкая, ласковая, легкая.
– Ты плохо себя чувствуешь?
– Да.
– Что с тобой, Леша?
– Заболел я.
– Серьезно? – И в голосе ее я уловил беспокойство.
– Уж куда серьезнее!
– А что у тебя болит? – И она снова наклонилась ко мне.
– Ничего у меня не болит. При моей болезни ничего не болит у человека, все у него замечательно и все анализы – на большой.
– Так что же у тебя?
– Я земного тяготения больше не чувствую.
– Шутишь все?
– Какие там шутки! Не держит меня земля чего-то больше.
– У тебя все не как у людей: всех держит, а тебя одного не держит!
– Это не меня одного. Сегодня меня один тип уверял, что целую профессию земля больше держать не хочет.
Зося скривила свое мягкое, круглое лицо, будто по ошибке глотнула ложку горчицы:
– Про-офес-сию! Пропади она пропадом, твоя профессия!
– Зося, так ведь и я с ней вместе пропаду, с профессией-то моей...
Она быстро опустила глаза, но я успел заметить мелькнувшее на ее лице чувство горечи и досады, помолчала она и не спеша сказала:
– Ну что ж, коли ты без своей профессии замечательной жить не можешь, то лучше бы и тебе пропасть. Никто не пожалеет...
– И ты не пожалеешь?
Зося беспомощно пожала своими круглыми плечами, покорно и обреченно сказала:
– Я пожалею. Да что толку?
– Как это «что толку»? Пока есть хоть один человек, который пожалеет обо мне, пропадать еще рано!
Она присела на край стула, устало, по-старушечьи сложила руки под грудью, покачала головой:
– Эх, Леша, не видишь ты себя со стороны...
– На артиста Миронова не похож?
Зося шутки не поняла, будто не слышала, а все качала головой устало и обреченно, с трудом, будто не слово, а войлочный ком выдавила из горла:
– На зверя ты, Леша, похож. На загнанного лесного зверя.
Она все качала головой, и я не заметил, как из глаза, почему-то только из одного, из левого глаза у нее побежала круглая светлая капелька, а я некстати вспомнил, что сережки с одним круглым бриллиантиком называются «слезки».
– Зося, никто и ничто мне пока не грозит. Почему ты думаешь, что меня загнали?
– Леша, беда в том, что ты меня умнее и сильнее. Разве ты поверишь глупой простой бабе, когда ты можешь любого умника в два счета охмурить?
– А чего я тебе должен поверить?
– А то, что никому и не надо тебе грозить. Ты сам с собой так расправишься, что ни одному твоему врагу будет не под силу.
И снова волной накатила усталость, сковала, утопила в себе и раздавила она меня, распластывала, как глубинную донную рыбу, темной толщей черной воды наваливалась невыносимо, и казалось мне, что глаз у меня, как у камбалы – один. И пузырями уходящего воздуха прыгали электрические цифры светящихся часов. И слова Зоси были неясные, малопонятные, будто не говорила она со мной, а лениво шлепала ладонью по стоячей воде:
– Один ты всегда... Алеша... Товарищи тебе не нужны... И дети... И семья не нужна... Ты только говоришь, что страха не знаешь... Сердце твое, как доска шашелем, страхом изъедено... Чужим живешь, за каждый глоток страхом платишь... Голубь сизарь крошки подбирает, и то за каждую его испуг колотит... От страха и одиночества сердце у тебя стало дряхлое и злое. Любовь тебе не нужна, а только баба теплая... И сочувствие тебе ни к чему, а нужна тебе комната для укрытия... И земля тебя не держит, потому что ты за всю свою жизнь ни одного корешка мало-мальского не пустил в эту землю... Опереться тебе не на что и удержать тебя на ней некому...
Всполошно бежали светящиеся цифры на этом сумасшедшем циферблате, и единственный мой камбаловый глаз болел от их мелькания, будто вместе с ними вылетали клубочки стеклянной пыли едучей, и всю ее загребал я ресницами в усталый, воспаленный глаз.
– А ты? А ты не будешь меня удерживать? – спросил я тяжелыми, непослушными губами.
– Так что я? Ты ведь ко мне приходишь, когда вода под горлышко подступает. Оклемаешься, отдышишься, по сторонам оглядишься – прощай на сколько-то месяцев!
Губы у нее были розовые, чуть-чуть выпяченные, будто надула она их, чтобы обиду мне свою показать, хоть я знал, что не обижается на меня Зося, что никогда не обижается на меня, и обижаться никогда на меня не будет до того момента, пока не встретит мужика, который вычеркнет меня из ее памяти, будто и не жил я на земле, и не было у нас с ней всякого разного, и не бросила она ради недолгой любви ко мне безоглядно и навсегда такого редкостного парня, как Сенька Бакума, который любил ее так сильно, что не раздумывая плюнул на старого и верного своего блатного кореша, а я наверняка знаю, что, коли он на такое решился, значит, захотела бы только Зося – и завязал бы он навсегда с воровством.