Джези первым делом поклялся, что все слухи о его якобы распутной жизни — чушь и абсурд. Он калека и со своей неофициальной женой, австрийской баронессой, никогда не спал. Жена у него всего лишь секретарь. О сексе он столько пишет именно потому, что секс ему недоступен — во время детской одиссеи польские мужики так его избивали, что изувеченный член втянулся внутрь.
Сила убеждения у Джези была огромная. Но Джоди слушала недоверчиво, и тогда он попросил: если она ему не верит, то, пожалуйста, пускай проверит, лучше собственной рукой. Джоди потрогала, и вправду — там было пусто. Она расчувствовалась, но вдруг что-то ударило ее по пальцам. Это Джези освободил приклеенный скотчем взведенный пенис. Изумленная и ошеломленная Джоди и не заметила, как почувствовала его в себе. Джези не отпускал ее очень долго. И она впервые в жизни испытала глубокий оргазм. Короче, Джоди стала его любовницей, и Джези втянул ее в свои садомазохистские игры. У него была самая большая в Нью-Йорке коллекция плеток, он понимал, какую корысть можно извлечь из боли и переодеваний, сам, например, добивался бесконечно долгой эрекции благодаря пранаяме, йоге и кожаным ремешкам, которые, должным образом затянутые, не допускали оттока крови и оттягивали оргазм. Несколько первых свиданий Джези от оргазма воздерживался, не желая растрачивать жизненную энергию Ци.
А Джоди втянулась и обо всем рассказала Майклу. Майкл страдал, но терпел, прекрасно ее понимая: куда ему до гениального писателя; он даже испытывал нечто вроде жалкого тщеславия пса, гордящегося своим хозяином. Просил только, чтобы Джоди позволила ему остаться с ней, взял на себя роль доверенного слуги, покупал продукты и приобретал билеты в театр и кино. Пока Джези не упомянул мимоходом, что Майкл разрешил ему спрятаться в гардеробе и через приоткрытую дверцу подглядывать, как они с Джоди занимаются любовью. Разумеется, было это до того, как Джези стал ее любовником.
Джоди выгнала Майкла с работы и порвала с ним всякие отношения. Майкл какое-то время отчаивался, но Джези в утешение продолжал поддерживать с ним знакомство. Когда рухнул железный занавес, Майкл решил поехать в Польшу, чтобы пройти весь тот путь, который в свое время проделал маленький Юрек.
Между тем интерес Джези к Джоди угасал. Они встречались все реже, и в конце концов она вызвала его в парк на важный разговор.
Сандомеж (флешбэк 2)
Сандомеж, 1941 год. Стук в дверь. Маленький Юрек сидит за столом и рисует солнце, тучи, птиц, самолеты, сбрасывающие бомбы, танки, лежащих на земле застреленных людей. Квартира слегка напоминает родительскую в Лодзи, но меньше, и чувствуется, что все тут какое-то временное. Это лишь перевалочный пункт, у стен чемоданы, часть не распакована. Отец склонился над шахматной доской, мать сушит полотенцем только что вымытые великолепные черные волосы. Когда раздается стук, мать убегает вглубь квартиры, отец открывает дверь. На пороге стоит Валентий. Лицо широкое, добродушное, польское.
— Добрый вечер, пан Левинкопф. Можно?
— Прошу вас, дорогой сосед, милости прошу. Только моя фамилия Косинский. Мечислав Косинский. У меня и бумаги есть. Хотите посмотреть? Заходите.
— Что ж, погляжу, почему б не поглядеть.
Отец показывает Валентию документы; руки у него, естественно, дрожат, но не очень сильно. Валентий внимательно рассматривает каждую бумагу.
— Вот и славно. А супруги нету?
— Уехала в деревню.
— Вот и славно, а то она с этими своими волосами глаза колола. Значит, в деревню?
— В деревню.
— Вот и славно. А моя, знаете ли, ждет прибавления.
— Подумать только, поздравляю, от души поздравляю.
— А сынок себе рисует?
— Рисует.
— Понятное дело, ребенок.
— Ребенок, понятное дело, присаживайтесь, сосед, может, рюмочку?
— А что, с удовольствием.
Церемония наполнения рюмок. Оба, чокнувшись, пьют.
— Может, я могу быть вам чем-то полезен? — спрашивает отец.
— Славно пошла! Понимаете ли, какая история, жена моя, как я сказал, в интересном положении, ей нужно хорошо питаться. А при нынешней дороговизне, пан…
— Косинский.
— Вот я и подумал… пан Косинский…
— И очень правильно сделали, дорогой сосед.
— Не сомневайтесь, я все отдам, все до гроша.
— Не о чем говорить. О, у меня как раз есть пятьдесят долларов.
Видя, что Валентий рассчитывал на большее, быстро добавляет:
— О, а вот и еще полсотни.
— Спасибо, пан Косинский. Такие теперь времена, сами понимаете, надо друг другу помогать.
Из глубины квартиры доносится резкий звук. Это мать выронила щетку для волос.
— А это кто? Что это? — спрашивает Валентий.
— Вы разве не знаете, что у нас привидения? — говорит маленький Юрек.
«Руслан и Людмила»
Раннее утро, океан после ночи еще бледен, но уже поднимается похмельное солнце. Аркадий Абрамыч Тросман — невысокий, но широкий, острижен под ноль, с непременным шрамом на щеке, недавно присланный из Москвы, чтобы навести порядок на Брайтоне, — сидит за столиком в закрытом еще ресторане «Руслан и Людмила», прихлебывая чай с водкой. В руках у него только что отрезанная голова, на глазах слезы.
— Почему? — вопрошает он голову. — Почему ты мне это сделал? Почему ты это сделал своей матери? Ты ведь знаешь, как я ненавижу убивать. Разве я много от тебя хотел? Только просил присмотреть за разгрузкой лопат — неужели это много? Эх, сделал бы ты все как положено, пили б мы сейчас с тобой чай в «Руслане»… Почему ты мне это сделал? Почему? — Утирает слезы и кладет голову на расписанное от руки фарфоровое блюдо.
Вино всех цветов
Я сказал Клаусу, что, да, пишу, но еще не определил порядок сцен, не дается мне планирование, ведь запланировать — значит понять, а с этим у меня тоже проблемы.
Так что, прошу прощения: чтобы рассказывать дальше, я вынужден еще на минутку вернуться в 1982 год. Мне тоже поднадоели воспоминания о временах «Солидарности», но без этого не обойтись.
Итак, 1982 год, январь, самое начало эмиграции. Однако — внимание! — я уже не дрожу от страха в Лондоне, где меня застала врасплох акция генерала Ярузельского
[24]
. Не набрасываюсь на посторонних людей с дурацкими вопросами, что мне теперь делать; по ночам не скрежещу зубами. А если бы вы зашли в знаменитый парижский ресторан «Максим» и, раздевшись в гардеробе, проследовали в главный, зеркальный зал, то не могли б не заметить, что я уже битый час сижу за третьим столиком слева — и не просто сижу, а развалился на красно-золотом стуле, больше похожем на кресло, — и пью себе то одно, то другое, без всяких ограничений. Вначале, разумеется, двойной «Абсолют» со льдом, потом вино всех цветов, а через некоторое время перейду на коньяк. Я написал «пью», но и закусываю тоже: то черной икоркой, то гусиной печеночкой, а придет охота — выковыряю из раковинки устричку в лимонно-чесночном соусе. Выковыриваю, а сам строю себе рожи в огромных, во всю стену, хрустальных зеркалах. Объясню сразу: я всегда так делаю, когда пьян, преимущественно в туалете, но сейчас подмигиваю себе и кривляюсь, хотя здесь не один, слева от меня отражается в зеркале Жан-Пьер, а справа — Жан-Батист. При этом следует помнить: то, что в зеркале слева, — на самом деле справа, а справа — слева, так мне, во всяком случае, в эту минуту кажется.