А для Степушки даже самое доброе – нынче солью на язву: ведь когда нагорит на душе, когда все в ближнем вызывает тошноту и раздражение, то в любое мгновение жди пламени. Случилось, что по большой нужде прижало Василиста: нет бы где на огороде приткнуться, раз домой неохота бежать, – и дело с концом, а он, шутник такой, побежал в соседнюю баню – как раз истопилась – да в чан с кипятком и напакостил. Хозяин ее, старичок древний, под вечер помылся, распаренный правит домой, едва отпыхиваясь, а Василист, оседлав сруб, кричит ему, блаженному, весело: «Эй, Петрович, ты погодь... как банька-то?» – «А банька хороша получилась. Клаша добро натопила, и жар ровней». – «А вода как?» – «И водичка хороша, не щелочна, глаз не щиплет».
Моховой дедо, шаркая галошами, едва скрылся в заулке, как все, кто были на срубе, так и рёхнули: ха, да ха... Хороша, значит, водичка-то, не щелочна... глаз не щиплет. Ха-ха.
– Он уж такой, Петрович. Завсегда сам себя обманет, – распалился Василист, радый вниманью. В дымчатых глазах, горячих от смеха, выплавились крохотные слезинки – до того радостно человеку, сотворившему умысел и потешившему народ. – Клаша егова, поди, лет на двадцать моложе. Вот ухорез, какую бабу отхватил. Говорит мне нынче: «Я, Васенька, в печали пребываю». – «А что такое, дедо?» – спрашиваю его... – «Клашу-то, – говорит, – как в баньку приведу, растелешу, будто на иконку погляжу, а уж все. И заплачу как».
– Зараза ты, однако, – вдруг заключил бригадиров рассказ Степа и против воли покраснел до корней волос – Тебе бы в морду тем дерьмом, вот бы хорошо.
Мужики поперхнулись, затаили глаза: что-то будет.
– Кретин, гнусь, – лениво выругался Василист, но, однако, споткнулся, тяжело заработал мозгами, обвел взглядом плотников, вроде бы читал в их онемевших лицах особое отношенье к Степкиным словам, а в груди еще ворочался смех, и дымчатые глаза слезились. – Кретин... Тебе же пузыря бабе не надуть. Плаваешь, как навоз в проруби, туда-сюда. У тебя же и имя-то не человечье.
За спиной угодливо хохотнули, Степушка вздрогнул и растерялся:
– А какое, не звериное же...
– Может быть. Разберись, раз такой умный.
– А ты... ты выкрест, колун, – глуповато выкрикнул Степушка. – В тебе один обух.
– В самую точку попал, – невозмутимо согласился Василист, но лоб, однако, резко надвинулся на глаза, и желваки вспухли. – Я мимо не промажу. – И угрозливо, неуловимым взмахом всадил топор в плаху. – Вот так. Уж если бью, так по самую шляпку.
– Ну хватит, братаны же. Чего делить? – подал кто-то трезвый голос.
Степушка отвернулся, дрожащими пальцами достал сигаретку и, злобясь уже на себя за нерешительность, сел в стороне, усмиряя расходившееся сердце. «Откуда берутся такие чугунные люди? – думал с бессильным отчаянием. – По пачке бы раза дать – и дело с концом. По пачке бы дать, чтоб с копыт... По хрюкалу жирному». А затылком невольно напрягался, ловил разговор: «Василист, чего он собачится на тебя? Он что, шуток не понимает?» – «Да баба егова, говорят, до себя не допускает, вот он и злобится. Он же, поглядите, он же глиста, ни на что не способный человек». – «Ну, так тоже нельзя. Правда, если баба, тут конечно».
И засмеялись.
«По морде бы раза дать – и дело с концом», – суматошливо, окаянно ворочалось в опустевшей голове, а рука онемела на топорище. Степушка тупо поглядел на сбелевшие пальцы и, нервно выхватив топор из бревна, сбежал по сходне на землю. А той же ночью к нему пришел сон, будто он едет на ладье с гнутым носом, и мужики гребут. Вроде бы плывут по большой комнате, а впереди еще лодка. И дверь маячит, куда кто-то должен первым попасть, а остальные потом погибают. Догнали будто ту, первую, лодку, а в ней старики, бабы с ребятишками, и все знают, что им помирать, и покорно ждут смерти. А на большой лодке вроде шута мужик в медном шлеме с забралом, шея махровым полотенцем замотана, полные карманы леденцов. И вот он раздает каждому по конфете, кто должен умереть сейчас. Степушка глядит из лодки, из-за чужих спин, но и кажется ему одновременно, что будто и со стороны смотрит, откуда-то сверху, из поднебесья, и хочется ему крикнуть с вышины, мол, хоть женщину-то с ребенком не убивайте, но язык непослушен, ибо Степушка понимает, что все слова напрасны. Что суждено, то и сбудется.
Главарь, суровый мужик в рогатой железной каске, кряжистый, кривоногий, вроде бы так напоминающий со спины Василиста, стискивает женщину за горло, норовит убить ее, смиренно ждущую смерти. А та хрипит лишь: «Так неудобно умирать». Тогда он берет ее за ноги и мерно, усыпляюще повторяет: «Так вам будет ловко, так вам будет спокойно». И она, уже умирая, тихо шепчет: «Как сладко мне... как сладко».
И вот с приятелем нынешним, Тимохой Железным, отправился Степа браконьерить: решил ноябрьские праздники красной рыбкой отметить, пока река не встала. Идут мужики с твердым умыслом, не зная сомненья и смятенья, зажимая в себе страх, настороженные, словно лоси, и слегка торжествующие уже, что так ловко обвели рыбнадзор, где-то шарящий на реке.
Придумка была Тимохина. Еще в сентябре купил он легкий водолазный костюм, и тогда же испытали они его в Чертовой дыре, гнилой протоке за деревней. Голову у костюма отсадили, Тимоха влез в него, бечевкой у горла перетянули, чтобы не проходил воздух, и Степушка велосипедным насосом накачал балахон. И только предприимчивый приятель вошел по грудь, его и перевернуло, лишь задница арбузом торчит над водой. Тимоха пых-пых, а его гнетет, возможностей нет никаких достать голову на волю и освежить грудь. Его уж на стрежень тянет, мужик пузыри пускает, готовый отдать душу господу богу. Хорошо, к ноге Тимохиной догадался Степушка привязать бечеву, для страховки, так за нее и выплавил тонущего на берег, как мертвого огрузнувшего тюленя... А нынче решено легкий водолазный костюм не надувать и забродить в нем в реку по горло: для сеток глубина довольная.
Тропу оборвал ручей. Он давно уже намечался в боровой тиши булькотеньем и перебором витых струй, потом на время затихал в моховиках и радах, закиданный еловыми трупьями, палым, обожженным до черноты листом и прочим лесовым мусором, а здесь вот, на всхолмье, вырвавшись из тягостного земного чрева, он разлился широко, вольно, неистово, и переклад, пятисаженное неохватное в комле бревно, кинутое через ручей, оказался пенистым и пузыристым потоком воды. Степушка раскатал сапоги по самые рассохи и с помощью жердины, едва протаскивая ноги сквозь упругую стрежь, пробрался по лесине на противный берег. Тимоха с опасением посмотрел на ноги, и закостенелое лицо его побурело еще больше. Сапожки впервые пробовал, финские, из податливой зеленой резины, с рубчатой покатой подошвой, приступчивой, пружинистой, и розовым теплым подкладом: не сапоги – находка, и делают же, дьяволы, обувку, такая ладная, такая душевная, что и носить-то жалко. А сухим через ручей не пройти, для Тимохиной кривой ноги вода высока, а ежели так, то чего ради мочить подклад: уж такого качества, такой теплоты, коли зальешься верхом, уже не будет в нем – вылиняет, скомается, тряпошно заскорузнет. А босиком стерпится, босиком привычно, своя кожа не износится, да и сушить ее после нет надобности, сама себя обиходит и согреет. Недолго и гадал Тимоха, разулся. Холодно на застуженной предзимней земле, но терпимо – то ли еще знавал за бродяжью лесовую жизнь. Закричал сипло, разухабисто: