Я запишу для Гретхен кассету с коллекцией песен. И она втрескается в меня. И вот тогда она в меня втрескается.
Пятнадцать
Единственным моим другом помимо Гретхен и Ким был парень по имени Род, черный и даже вполне возможно гей, не скажу точно. Зато я точно знал, что у него была самая большая коллекция пластинок из всех и что он свихнулся на музыке. Я познакомился с ним на занятиях по химии в начале года, потому что он сел рядом, и сразу можно было сказать, что он не такой, как остальные черные ребята в школе. Он нервничал, скрещивал руки на груди, и глаза его бегали по комнате. Всегда выглядел как испуганный кролик. Одевался во все белое: белые брюки и белая рубашка на пуговицах, и все время эта белая кофта. И вел себя как белый, черные таких называют «Орео» — знаете, типа черный снаружи, но белый внутри — потому что он ходил на занятия и тусовался со всеми этими белыми заучками, увлекавшимися всякими ролевыми играми типа Dungeons and Dragons, а еще оставался после школы позаниматься в кружке юных ученых. Он был мне типа приятеля, с которым я подвисал после занятий, когда других чуваков не было поблизости. В нем что-то было — наверное, то, что он был еще большим придурком, чем я.
Когда я встретил его впервые, он сел рядом и сказал: «Я люблю гулять один по кладбищу ночью».
— Чего? — спросил я.
— Я привидение. Ты один меня видишь, — прошептал он, страшный, как привидение.
— Круто, — сказал я.
— Ты думаешь, это бред? Что я гуляю ночью по кладбищу? Что я считаю себя призраком? — снова прошептал он призрачным голосом.
— Нет, — сказал я. — Мне кажется, я не прочь с тобой потусоваться.
На следующий день после школы мы пошли к нему домой, и стало понятно, почему он, будучи черным, превратился в белого. У его мамы были длинные, черные, распрямленные волосы, а папа носил очень чистый деловой костюм и галстук, и все они говорили на этом идеальном белом английском, и их вид превращал моего отца в настоящего плебея с вечно грязными руками, который за обеденным столом то и дело употреблял слова типа «урод». В общем, эти люди ужинали ровно в шесть и без всяких ругательств — или микки-маусничанья, как говорил мой папа. У Рода была идеальная семья, и когда он меня им представил, видно было, как у его мамы засветились глаза. Вот значит, ее мальчик подружился с белым. Ничто не сделало бы ее счастливее.
В основном мы с Родом занимались тем, что слушали записи. Иногда мы ходили в торговый центр или галерею видеоигр, но чаще всего просто бродили по музыкальным магазинам в поисках какого-нибудь старого винила. По субботам мы ходили на блошиный рынок, и он искал какой-нибудь неизвестный соул-альбом Кертиса Мэйфилда или АВСО «Роллинг Стоунс», а я — китайские звезды и ножи-бабочки. Род свихнулся на всевозможной музыке: поп, RB, рок, даже джаз — что для старшеклассника было уж совсем ни в какие ворота. В смысле, я догадывался, что все это имело какое-то отношение к его папе, у которого была гигантская коллекция. Ее было видно сразу, как только входишь в гостиную — гостиную, как из телесериала, с белыми занавесками и желтой мебелью, и все это в идеальной чистоте, диванные подушки в полиэтилене и ажурные подставки абсолютно подо всем — и там, на деревянных полках по всей комнате, как в библиотеке, стояли сотни и сотни пластинок — блюз, регтайм, современный джаз, бебоп, соул, — и его папа как правило сидел в своем мягком красном кресле в кофте и черных тапочках, куря трубку и кивая головой, слушая Дона Черри. И Род обычно входил и говорил, что нашел какой-нибудь двойной альбом Марвина Гея, и они с папой хлопали друг друга по рукам, а затем нежно, как родители новорожденного, вынимали пластинку из конверта и водружали ее на проигрыватель. Род садился на диван, а я просто стоял, раздумывая: И кто же все-таки такие эти люди? и затем начиналась музыка — песня типа Underdog или Living for the City — музыка, которую я прежде никогда не слышал, и вот после нескольких нот эти песни, такие простые, чистые и радостные, растапливали мое сердце. И я, тупой белый парень, безразличный ко всему, я пел их, одну за другой, возвращаясь домой в автобусе.
Однажды мы вошли в дом, и папа Рода, который настаивал, чтобы я звал его Берт, сидя в своем красном кресле в черных тапочках, вдруг сказал: «Мальчики, мальчики, послушайте», и игла сразу же коснулась маленьких виниловых ребрышек пластинки, и заиграла песня Time after Time Чета Бейкера, странный знакомый голос, показавшийся мне женским, и я спросил: «Вот это да, что это за женщина?», и папа Рода покачал головой и засмеялся, и сказал: «Это Чет Бейкер, сынок, трубач», и я сказал: «Звучит жутковато», и папа Рода сказал Роду: «Это была первая песня, под которую мы с твоей мамой занимались любовью», и я подумал, странно как-то, что он это говорит, но промолчал. Я просто слушал, и чем дольше я слышал этот призрачный, тихий, ночной голос, тем больше я думал о Гретхен, о том, как целовал бы ее под такую вот песню, и потом она закончилась, а мы все стояли вокруг и молчали, и папа Рода сказал: «Вот так должен чувствовать себя человек после хорошей песни. Обновленным», и я сказал: «Понимаю, Берт, что вы имеете в виду», и мы пошли в комнату Рода, все еще как будто слушая.
Единственной пластинкой, которую я мог слушать подряд раз за разом, была Appetite for Destruction, Guns n' Roses. Если что-то было не так, эта пластинка могла все исправить. Я всегда мог положиться на нее. Что бы ни случилось, она поднимала мой дух. Аппетит к разрушению. Guns n' Roses. Это была она. Это была моя пластинка. It's So Easy, Nightrain, Out ta Get Me, затем классика типа Paradise City, Welcome to the Jungle и, вероятно, величайшая песня всех времен Sweet Child о'Mine. О чем была эта песня? Я обожал ее с такой силой, что иногда мне хотелось пробить дыру в стене. Если мы с Гретхен ехали в машине и если магнитола не была сломана — что случалось раз в десять миллионов лет, — и если вдруг начиналась эта песня, я заставлял Гретхен останавливаться, чтобы послушать ее, не отвлекаясь на шум мотора или проезжающие мимо машины. Она всегда останавливалась, думаю, она понимала меня. Там есть такое место, где песня типа замедляется — «Куда мы теперь идем? Куда мы теперь идем? Куда мы теперь идем?» — и я даже не знал, о чем Аксель там говорит, но если я был в машине с Гретхен, или еще лучше — один дома, внизу, в своей комнате, я замирал и делал погромче или просто стоял и исполнял в воздухе гитарные партии. В машине я пытался заставить Гретхен подпевать, но поскольку это не был панк, она не поддавалась, однажды правда она пропела «Куда мы теперь идем? Куда мы теперь идем?», но заставить ее сделать что-нибудь еще было практически невозможно, когда дело касалось Guns n' Roses.
Когда я принес пластинку к Роду, чтобы он послушал, он только выкатил глаза и затряс головой. Впервые я поставил для него свою пластинку, а он, скрестив руки на груди, поднял брови и засмеялся.
— Фигня, — вот и все, что он сказал.
— Что? Но как это может не нравиться? — спросил я.
— Но это такая фигня, — сказал он.