На брегу Короманделя
Дует в тыкве, как в трубе:
В глубине густого леса
Жил-был Йоги-Бонги-Бе.
Полсвечи, два стула, нитки,
Ковш без ручки — для замеса:
Вот и все его пожитки
В глубине густого леса…
Куцая свеча и сломанный ковш были предметом ехидных насмешек на нашем семинаре, а нам двоим виделся во всем этом неизъяснимый трагизм. Такое положение дел в Короманделе, эта безнадега и нищета говорили сами за себя.
Думаю, беда наша была в том, что ни мир вокруг нас, ни наше светлое завтра не давало нам картинки, кто же мы такие будем. Нас выбросило в настоящее, мы словно оказались в пустой электричке, что застряла в тоннеле метре, и в нашем мрачном одиночестве мы цеплялись за тени друг друга. Во всяком случае, так думала я, таща свой чемодан сквозь ледяной сумрак к единственной, как сказал проводник, работающей гостинице. Я с трудом теперь вспоминаю вокзальчик, наверное, потому, что он был тесен и темен, грязный оранжевый свет лампочек, как в бостонском метро, и слабый запах хлорки от старых луж мочи, а старость нужно уважать. И напоминало все это не о мире пуритан, ведьм или хотя бы толстых судостроителей, а позднейших мирах, где обитают тщедушные чахоточные столяры.
Сама гостиница тоже отдавала тленьем и видывала лучшие времена. Сейчас тут работали маляры, и коридоры были заставлены стремянками, кругом рулоны брезента. Гостиница работает только благодаря реконструкции, объяснил мне портье, который, похоже, был одновременно коридорным, управляющим и, вполне возможно, самим хозяином. Только благодаря реконструкции работает гостиница, говорил он, иначе он давно бы ее закрыл и уехал во Флориду. “Люди приезжают сюда только летом, — продолжал он, — чтобы посмотреть на “Дом о семи шпилях”
[17]
и прочее”. Ему совсем не понравилось, что я приехала, тем более что я не сообщила убедительной причины. Я сказала, что приехала посмотреть на могилы, но он не поверил. Он тащил мой чемодан и пишущую машинку и все время оглядывался, будто ждал, что за моим плечом вот-вот замаячит мужчина. Нелегальный секс — вот единственная причина оказаться в Салеме в феврале, думал он. И, конечно, был прав.
Он поселил меня в холодной комнатке, где стояла узкая и жесткая кровать, словно полка в морге. В окно с моря задувал пронизывающий ветер; управляющий об этом знал, и потому топили хорошо: каждая водяная атака предварялась грохотом батареи, точно молотками били в свинцовый гонг.
Я то проваливалась в сон, то просыпалась и думала о тебе, проигрывала наше будущее, которое, я знала, окажется кратким. Конечно же, мы переспим, хотя до этого пока не дошло. В те дни, как ты помнишь, прежде это полагалось обсудить, но до сих пор ты несколько раз неожиданно потискал меня на улице, а однажды, при полной луне, на пустынной мощеной улице, положил руку мне на горло и сказал, что ты — Бостонский душитель.
[18]
Эта шутка, учитывая мои литературные пристрастия, равнялась попытке меня соблазнить. И хотя секс был необходим и даже приятен, я больше размышляла не о нем, а о нашем расставании, которое представлялось мне грустным, нежным, неизбежным и окончательным. Я его проигрывала во всех вариантах: в дверях, у парома, в поезде, в самолете, в метро, на скамейке в саду. Мы будем немногословны, мы лишь посмотрим друг на друга, мы поймем (хотя что именно мы поймем, я себе не представляла); а потом ты завернешь за угол и исчезнешь навеки. На мне будет тречкот, который я еще не купила, хотя уже приглядела осенью у Файлин. Сцена на скамейке — я решила, для контраста с настроением пускай будет весна, — это было так трогательно, что я расплакалась, но боялась, что меня услышат, и старалась плакать, когда гремит батарея. Тщета притягивает молодых людей, а я еще ее не исчерпала.
К утру я устала от горестных размышлений и нытья. Я решила поискать на заброшенном кладбище какую-нибудь изящную эпитафию для моей работы о Готорне. Когда я шла по коридору, рабочие в холле стучали молотками и малярничали, они таращились на меня, как лягушки из пруда. Портье с неохотой выдал мне брошюрку для туристов — издание Торговой палаты; в брошюре была карта и краткое описание достопримечательностей.
Улица была безлюдна, только редкие машины. Дома покрыты сажей, краска отслоилась на соленом воздухе.
Дома казались пустыми, хотя в паре окон, за блеклыми кружевными занавесками, мелькнули смутные очертания лиц. Небо серое и свалявшееся, будто набивка матраса, дул сильный ветер. Ботинки скользкие, пальто раздувает парусом, я шла довольно быстро, пока не завернула за угол и ветер не задул мне в лицо. Я плюнула и не пошла на кладбище.
Вместо этого я направилась в ресторанчик, я ведь еще не позавтракала — в гостинице меня держали в черном теле. Сначала поем, а потом уж буду решать, что дальше. Я заказала сэндвич с яйцом, стакан молока и начала листать брошюру. Официантка и хозяин ресторанчика — посетителей больше не было, — отошли в дальний угол, стояли, скрестив руки, и с подозрением наблюдали, как я ем, точно я вот-вот вскочу и ножом для масла учиню какое колдовство. Я полистала проспект и узнала, что “Дом о семи шпилях” зимой закрыт. Ну и пусть, все равно он не имел к Готорну никакого отношения: всего лишь старый дом, который не стали сносить, а люди платили деньги за посещение потому, что дом назвали в честь романа. Перила дома не окроплены писательским потом. Пожалуй, тогда и я начала превращаться в циника от литературы.
Из достопримечательностей, согласно брошюре, оставалась библиотека. В отличие от всего остального, библиотека работала в феврале, и в ней, оказывается, хранилась одна из самых крупных в мире коллекций родословных. Мне меньше всего хотелось идти в библиотеку, но что делать в гостинице, где гремят строители и пахнет краской? И в ресторане весь день не просидишь.
Библиотека была почти пуста: лишь один человек средних лет упорно рылся в родословных, явно убивая время. Он даже фетровой шляпы не снял. За обшарпанным столом сидела сердитая официозная тетка с пучком и разгадывала кроссворды. В библиотеке работал музей. Несколько ростр с облупившейся позолотой — женщины с застывшим взглядом, деревянные мужчины, витиеватые рыбы и львы. В стеклянных витринах — коллекция викторианских украшений из волос: броши и кольца, каждый экземпляр под прозрачной крышечкой, чтобы не повредить плетение; цветы из волос, украшения с сигнатурой, венки и плакучие ивы. И особо изысканные экземпляры, из разноцветных локонов. Когда-то давно эти волосы блестели, а теперь потускнели и свалялись, теперь ими разве что сиденья на стульях набивать. И я вдруг поняла, что Джон Донн ошибался, написав в стихотворении о блестящем локоне, обвившем кость.
[19]
Рукописная надпись на карточке гласила, что здесь выставлено много траурных талисманов, которые раздавались скорбящим во время похорон.