…Всё случилось своим чередом (лето, море, палатка), не рано и не поздно, в неполных 18, в самый раз. Оказалось совсем не страшно и не больно, а разговоров было, а страхов… Но и удовольствия никакого. Просто шла босиком по границе песка и моря, прислушиваясь к себе (изменилось что‑нибудь или нет?), гордясь и важничая, хотя ни одной живой души поблизости не было, и некому было полюбоваться на меня в это утро моего окончательного повзросления.
Зато появилась тайна. А тайна – это даже важнее и приятнее самого действа. Теперь, когда в кругу подружек заходит разговор «об этом», ты не просто молчишь, а молчишь со значением, с новой, незаметной улыбкой и думаешь про себя: сказать или не сказать? Очень хочется сказать и сразу сравняться с теми, кто «уже», и ощутить превосходство над теми, кто «ещё нет». Но ведь разболтают же, а вот этого совсем не хочется, потому что те девочки, про которых все знают, что у них уже «было», сразу считаются плохими, их ребята демонстративно перестают уважать, и взрослые смотрят на них так, словно они совсем уж конченные, в колонии им только и место. Лучше молчать. Ну, разве только самой заветной подружке, один на один, с глазу на глаз, взяв с неё страшную клятву, и то – не рассказывать все, а только так, намекнуть, дать понять… Потому что очень это тяжело – хранить такую тайну. Кажется, вообще все для того только и совершилось, чтобы можно было об этом кому‑то рассказать, похвастаться, а ни для какого ни удовольствия. Чего–чего, а удовольствия долго ещё не будет, и не скоро ты научишься его добывать, для этого надо, чтобы было кому научить, а этот твой мальчик, он и сам ещё мало что знает и умеет, хотя и делает вид, и вы тычетесь друг в друга, как слепые котята, стесняясь и боясь показаться неловкими, неумелыми.
Да откуда же! Ведь никто никогда ничего не объяснял, кроме Вальки Плотниковой, и книжек таких ты в глаза не видела, и у мамы не спросишь. Считается, что природа своё возьмёт. И она берет, конечно, своё, только не твоя, а его, мужская природа, а твоя, женская, молчит, перепуганная, и ничего, кроме страха и чувства вины (перед кем? перед всеми!), ты не испытываешь.
Сейчас я думаю, что т. н. невинность ровным счётом ничего не стоит. То значение, которое ей придают, слишком раздуто и не имеет под собой настоящих оснований. В третьем семилетии жизни (от 14 до 21), когда большая девочка неотвратимо превращается в барышню, кто только не надзирает за ней, кто только не блюдёт эту её вдруг возымевшую цену невинность – родители, тётушки–бабушки, учителя, подруги и друзья, даже соседи и просто соглядатаи. Кажется, в эти годы никого в окружении девушки ничто другое больше не интересует, как только одно: сохраняет она свою невинность или уже потеряла. Да какое кому дело! Разве это не её собственность, не такая же её принадлежность, как аппендикс или миндалины в горле? Разве не ей жить – с этим или без этого? Нет же, её блюдут, её предупреждают, предостерегают, пугают и заранее, на всякий случай, осуждают. Ещё не зная ничего о любви и об отношениях мужчин и женщин, она уже запугана своим предстоящим грехом. Результат этого надзора и запугивания таков, что никакого удовольствия, ни радости, ни, тем более, счастья девушка не испытывает ни в первый раз, ни в следующие за ним начальные эпизоды своей взрослой жизни. Некоторые и никогда потом не испытывают.
Впрочем, это я сейчас так рассуждаю, а тогда… Да, я совершила нечто предосудительное, о чём не следует никому рассказывать, особенно взрослым, тем более – маме. Да, я виновата, я плохая, я жалею, что это случилось, «я больше не буду» — хотелось сказать. Тем более, что и негде. Дома всегда родители, на улице как‑то… не получается.
— Давай поженимся, — говорит Гоша и смотрит умоляюще.
Он уже предчувствует, что не сможет меня удержать. Но мне смешно даже думать о замужестве. Передо мной пример моих одноклассниц, превратившихся за какие‑то полгода в тёток с животами и в халатах. И потом, у меня же совсем другие жизненные планы – Москва, университет… А Гоша, ну что Гоша, просто хороший мальчик, друг.
Впереди было столько неузнанного, непрочитанного! Впереди ждало столько книг, прочитав которые, я буду удивляться и сожалеть: как же я не знала, не читала этого раньше? Что говорить о Солженицыне! Ещё не открыта античная литература, не прочитаны «Дафнис и Хлоя», не узнаны строки «Я хотела бы жить с Вами в маленьком городе…», неведомы остаются Булгаков и Платонов… Что говорить, если до сих пор не прочитана самая главная на свете Книга!
Окончив школу с серебряной медалью и, разумеется, с «пятёркой» по литературе, я литературы, оказывается, не знала. Или знала очень немного. В пределах школьной программы плюс кое‑что ещё, прочитанное самостоятельно и бессистемно. Да можно ли вообще «знать» литературу? Можно ли когда‑нибудь прочесть всё, что написано на русском языке и переведено на русский с других языков? Одно время я наивно думала, что да, можно. Но чем дольше я живу и чем больше прочитанного оседает в моей голове, тем меньше у меня надежды хотя бы приблизиться к тому объёму текста, который в принципе способен усвоить за свою жизнь человек. К тому же, я давно поняла одну вещь: чем больше читаешь, тем больше непрочитанного остаётся.
Всё узнавалось постепенно. Что толку было бы проглотить лет в 13–14 Хемингуэя и Франсуазу Саган? Совсем другое дело – 18 лет, университет, Москва, новые влюблённости и – «Праздник, который всегда с тобой» (по программе «зарубежки»), а потом – «Немного солнца в холодной воде» (гуляющая по общежитию «Иностранка»). И всё совпало. И даже хотелось разговаривать с тем, в кого влюблён, в этой, такой «не нашей», отрывистой и как бы слегка отстранённой манере. Хотя теперь я думаю, что это была и не «ихняя», а скорее – переводческая манера, влияние которой так заметно у самых модных авторов тех лет, например, у Аксенова. (Впрочем, я не литературовед и могу ошибаться).
Мне нравилось просиживать дни в круглой «читалке» библиотеки МГУ на проспекте Маркса, 20. Нравился зал с устроенными в форме бюро столами и круглыми лампами на них, нравилась шелестящая тишина этого зала, и особенно нравился запах книгохранилища, исходивший от поднятых специальным лифтом книг, среди которых попадались совсем старые издания, одетые в картон вместо давно утраченных обложек и с устаревшим шрифтом внутри. Мы заказывали целые стопки книг и зарывались в них на долгие часы. Нигде так хорошо, так сосредоточенно и неотрывно не читалось, как там. Слева и справа все были заняты тем же самым и отвлечь мог разве что чей‑то шёпот: «Пойдём покурим?».
Обычно мы ходили в «читалку» с однокурсницей Таней, очень начитанной девушкой. Она вечно донимала меня вопросом: ты это читала? а это читала? И часто оказывалось, что именно этого я и не читала. Мне было ужасно стыдно, и я уже начинала тихо ненавидеть эту Таню. Между тем, я должна быть ей благодарна, ведь это она раздобыла однажды синий, маленького формата, но толстенький (если я не путаю с более поздним изданием) томик Цветаевой и великодушно предложила почитать.
И все. На несколько лет я «подсела» на стихи Марины – так фамильярно мы называли её между собой, демонстрируя свою «посвящённость». Поскольку книгу надо было вернуть (вот уж была ценность так ценность по тем временам!), я чуть не половину стихов из неё переписала в толстую записную книжку с лакированной обложкой, подаренную мне дядей для будущей журналистской работы. Нечего и говорить, что все эти стихи были вскоре заучены наизусть, и часто я твердила их про себя, как молитву, – шла ли одна по улице, ехала ли в поезде (глядя, разумеется, в окно), лежала ли без сна, что случалось со мной, когда я бывала в очередной раз влюблена.