За тем, чтобы вовремя вскопать грядки, запастись нужными семенами и рассадой, в срок посадить и потом ежедневно обильно поливать, строго следила наша бабушка.
— Сара с Юрой уже копают, а вы ещё думаете! – говорила она родителям.
Или:
— Аня с Асей уже поливают, а вы сидите! – это нам.
Чаще всего бабушка ставила нам в пример именно адыгейскую семью, как наиболее трудолюбивую и организованную. Просто так таскать от колонки к грядкам тяжёлую «поливалку» было скучно, и мы начинали бегать наперегонки с нашими ровесницами Анькой и Аськой, расплёскивая воду по всему двору и оставляя на асфальте липкие комья земли, натасканные босыми ногами с грядок. Позже взрослые рационализировали этот процесс, обзаведясь длинным шлангом, пользовались которым по очереди.
Помидоры мы срывали с куста ещё бурыми и съедали их тут же, во дворе, без хлеба и соли. Яблоки, не давая им дозреть, грызли зелёными, кислыми до оскомины. Абрикосы (мы называли их жердёлы) поглощали едва зажелтевшими, после чего у всех у нас дружно болели животы.
Что нам теснота и неудобства квартир, если все тёплое время года – с апреля по октябрь – мы проводим на улице, во дворе, на поляне за домом, где много лет лежит связка старых брёвен, отполированных нашими задами. Сидя по вечерам на этих брёвнах, дети нашего двора рассказывают друг другу страшные истории.
«На чёрной–пречёрной горе стоит чёрный–пречёрный дом, в этом чёрном- пречёрном доме стоит чёрный–пречёрный стол, за этим черным–пречёрным столом сидит чёрный–пречёрный человек…».
Сердце замирает в предвкушении страшного конца, впрочем, всем хорошо известного, но ведь важно, как именно будет произнесено последнее, самое страшное слово, и кого при этом схватит в темноте за руку рассказчик. Под нашими ногами уже влажная от росы трава, над нашими головами чёрное–пречёрное небо в звёздах, вокруг нас звенящая цикадами тишина летней ночи, а чуть поодаль светятся оранжевым светом окна нашего дома, и чья‑то мама уже зовёт из раскрытого окна:
— Дети! Домой!
А нам не хочется домой, хочется сидеть на брёвнах и слушать страшные истории. И наша поляна на разные голоса (чтобы услышали все мамы сразу) отзывается из темноты:
— Мы ещё немножко–о–о!
Жаба
В кухне всегда было темно. Во–первых, потому, что окно выходило не на улицу, а на веранду, застеклённую и занавешенную, так что дневной свет едва брезжил, особенно зимой. Во–вторых, экономили электричество. За дверью кухни было два выключателя. Нажимаешь один – загорается тусклая лампочка под потолком; нажимаешь второй – зажигается ещё более тусклая в стене справа от входа. Верхняя лампочка считалась нашей, боковая принадлежала соседке. Когда она приходила на кухню со своими кастрюльками, там уже возилась наша бабушка. Соседка не включала свет, копошилась в своём углу в темноте, делая вид, что ей и так хорошо (сама была подслеповата и носила очки). Бабушка тоже не включала, делала все на ощупь. Они не разговаривали друг с другом, даже не здоровались. Могли полдня простоять на кухне плечом к плечу у газовой плиты, помешивая каждая в своей кастрюле, и не сказать ни слова. Стояли в полутьме, ни одна не хотела включать «свой» свет, чтобы им не попользовалась «на дурницу» другая. Свет в кухне загорался только вечером, когда приходили с работы родители и садились ужинать. Соседка в это время уже не высовывалась из своей комнаты, она побаивалась нашего папы. Когда‑то, ещё в самом начале нашей совместной жизни под одной крышей, папа окрестил её «Жабой» (она действительно на неё смахивала), так и прижилось, между собой мы её иначе не называли.
Она была полная, рыхлая, с заплывшими глазками на толстом, красноватом лице. Даже летом носила она шерстяные носки и галоши, поясницу укутывала тёплым платком, а голову туго и низко, до самых очков, повязывала косынкой. Ни разу никто из нас не бывал в её комнате, лишь в те моменты, когда она открывала дверь, можно было краем глаза увидеть там нагромождение вещей и почувствовать спёртый запах никогда не проветриваемого помещения.
Жаба была член партии (как и наша мама) и писала на неё анонимки. В фабком, в дирекцию и даже в райком. Однажды она написала о том, что «дети Шипуновой Р. Б.», то есть мы, сдали в металлолом «государственное имущество» — цистерну из‑под смолы. Эта цистерна много лет пролежала в нашем дворе (никто толком не знал, когда и откуда она тут появилась), давно заржавела, по ней лазили дети, в её пустую гулкую утробу закидывали всякий мусор, и странно, что никто туда не свалился, вытащить было бы трудно. К цистерне привыкли, перестали замечать, хотя места она занимала очень много. А тут как раз начался новый учебный год, в школе развернулся очередной сбор металлолома и макулатуры, и кто‑то из нас (может, даже я) сказал вожатой, что у нас во дворе лежит такая здоровая штука, что, если мы её сдадим, то наша школа сразу выполнит план по металлолому за всю четверть. Вожатая сходила к нам домой, лично обследовала ценный объект, позвонила куда надо и через пару дней приехал то ли грузовик, то ли, может, трактор (я, собственно, не присутствовала), цистерну увезли, а нашей школе записали первое место. Во дворе сразу стало просторно. Как вдруг через некоторое время выясняется, что кто‑то написал на нашу маму анонимку насчёт этой самой цистерны. Ну, кто ж ещё, как не наша Жаба! Во двор приходила комиссия с парфюмерной фабрики, мама писала объяснительную, в школе тоже был переполох. Но цистерну уже не вернёшь, да и кому она нужна.
Написав очередную анонимку, Жаба затаивалась в своей комнате и неделями не показывалась, прошмыгнёт в кухню, пока никого нет, и – быстренько назад. Несколько раз бывало, что наш папа грозился её «придушить», если она не прекратит писать.
— А ты доказал, что это я писала? – низким мужским голосом отвечала из‑за двери соседка.
Между тем, никто на фабрике и в доме в этом не сомневался, у неё даже не хватало ума изменить почерк. Были ещё всякие мелкие пакости, вроде пятерни в оставленном на ночь на веранде именинном торте или расколоченном гипсовом круге, на который собирались вешать люстру.
Мы привыкли не обращать на неё внимания. Весь удар принимала на себя наша бабушка. Это она стояла с ней бок о бок на кухне. Если ей даже нечего было делать там, она всё равно не уходила, сторожила, чтоб «эта зараза» не плюнула в кастрюлю. Иногда после долгой молчанки разражался скандал (например, на тему, чья очередь чистить плиту), тогда уж высказывалось все накопившееся за дни и недели, крик стоял неимоверный, после чего обеим становилось как будто легче.
Нашей тайной мечтой было, чтобы Жаба умерла, или чтобы, на худой конец, ей дали однокомнатную квартиру. Но соседка была «здорова, как бык» (бабушкино выражение), а отдельную квартиру ей не давали, поскольку лет через пять после вселения в дом она вышла на пенсию и как пенсионерка никого в фабкоме парфюмерной фабрики уже не интересовала. Оставалось одно: ждать, когда отдельную квартиру дадут нашей маме. И мы ждали.
— Это она потому такая злая, — говорила мама, — что у неё своей семьи нету.