Потом велосипед был продан, и куплен мотоцикл. Он был чёрного цвета, большой и очень громко тарахтел. Во времена мотоцикла у нас ещё не было Тарзана, а была его мать, Джульетта — красивая немецкая овчарка, серая с подпалинами, которую папа очень любил. Когда она умерла (её отравили злые соседи), папа долго сидел на кухне, закрыв лицо руками, и мы подглядели, что он плачет по–настоящему. Тогда и мы с Неллей дружно и громко заревели, потому что никогда до этого не видели, чтобы папа плакал. Эта Джульетта слышала за три квартала, когда он возвращался домой на мотоцикле, и начинала рваться с цепи и лаять, так мы узнавали, что едет папа. На мотоцикле ездить было лучше, чем на велосипеде, у него была довольно глубокая коляска, папа сажал нас туда и накрывал до подбородка дерматиновым чехлом, так что торчали одни головы. Ветер дул нам в лицо, ехать было хорошо, но и немного страшно: на не мощёных улицах мотоцикл так подпрыгивал, что казалось, коляска вот–вот оторвётся, и папа уедет, а мы останемся на дороге. Потом папа продал мотоцикл и купил «Москвич», и тогда же мы переехали на новую квартиру — в тот самый барак на семь семей. Но больше, чем на «Москвич», наши родители уже не потянули, он так и остался единственным автомобилем в папиной жизни.
Теперь я думаю, что страсть к автомобилю и вообще к технике появилась у папы на войне. В Краснодаре времён его юности верхом богатства было иметь наручные часы и велосипед. Кое у кого они были, но только не у папы. Пацаном он ходил летом по городу в чёрных сатиновых трусах и босиком, в таком виде его даже пускали в кинотеатр «Геркулес», находившийся на центральной улице города, Красной. На войну папу забрали в 1943–м, когда ему только–только исполнилось 18. От Краснодара до Ростова, рассказывал папа, шли пешком, и идти было даже весело, — впервые он уходил из дома, впервые видел новые незнакомые места, рядом были такие же, как он, молодые ребята, и всем им не терпелось поскорее попасть на фронт.
На войне папа впервые близко соприкоснулся с разной техникой, сначала — с артиллерийскими орудиями (в Ростове его выучили на артиллериста и только потом отправили на фронт). Позже, когда погнали немцев к западной границе, ему пришлось иметь дело с танками, не в том смысле, что он на них ездил, а в том, что по ним стрелял (отчего и вернулся с войны немного глуховатым). И уже где‑то в Австрии, в местечке Бреслау, папа впервые в жизни сел за руль трофейного автомобиля, и это событие даже запечатлено на фотографии, где папа совсем молодой и очень красивый — со светлыми, вьющимися волосами и белозубой улыбкой. Наверное, оттуда и пошла его страсть–тоска по машине. И ещё откуда‑то оттуда, из Австрии или из Германии, папа привёз страсть к аккордеону, вальсам и женщинам–блондинкам. Возможно, в его жизни там, на войне, была такая женщина, а может, он знал её лишь издали, но когда много лет спустя в каком‑нибудь фильме папа видел белокурую женщину с аккордеоном, глаза его затуманивались каким‑то далёким и грустным воспоминанием.
Наша мама не умела играть на аккордеоне и сначала не была блондинкой. Но году на пятнадцатом их совместной жизни пошла мода обесцвечивать волосы перекисью водорода, и в один прекрасный день мама вернулась из парикмахерской с причёской, как у Любови Орловой в кинофильме «Цирк». Папа долго не мог к этому привыкнуть и даже стал сильнее ревновать маму к каким‑то неизвестным, предполагаемым ухажёрам — мама ведь была настоящая красавица, что с чёрными волосами, что с белыми. Примерно в то же время папа наконец купил аккордеон. Он был синий с перламутром и назывался странно — «Сарапул». Оказалось, что у нашего папы абсолютный слух. Не зная нот, он подбирал любую мелодию и играл так задушевно, что соседи собирались послушать, поскольку играл папа обычно во дворе, сидя на лавочке под нашей верандой. Правда, играть ему доводилось редко, в основном по праздникам.
После сытного праздничного застолья папа говорил кому‑нибудь из нас:
— Ну‑ка, доча, достань аккордеон!
— Начинается… — бурчала мама.
Папа и её пытался научить играть на аккордеоне, но у мамы не оказалось необходимых способностей. Папа любил играть военные песни, особенно — «Ночь коротка, спят облака…», иногда он сам себе подпевал, но как‑то неуверенно и тихо. Иногда, под настроение, подпевала и мама — громко и довольно артистично. Вместе они пели обычно одну песню — «Три года ты мне снилась…». Папа любил маму, называл её, когда все у них было хорошо, «Бубенчик», а когда натянуто — «Мэм». Мамина фотография была вставлена в круглую сердцевину руля на папином «Москвиче», и когда он сигналил, нажимал прямо на мамино изображение.
Верой и правдой автомобиль прослужил нашей семье 20 лет и был продан только в конце 70–х, когда родители переехали из барака в новую, большую квартиру на другом конце города. Гаража на новом месте не было, а построить стоило уже слишком дорого. Некоторое время наш «Москвич» оставался стоять в своём гараже на старой квартире, одинокий и как бы забытый. Иногда по выходным папа ездил его навестить, выкатывал во двор, проверял зажигание и сцепление, ощупывал колеса и… закатывал назад. К тому времени мы с Неллей уже вышли замуж и жили отдельно, проехаться со своими молодыми мужьями в такой старой машине мы стеснялись. Аллочка окончила школу и неожиданно для всех рванула с подружкой на Дальний Восток. С родителями оставалась теперь только самая младшая – Женечка. Ездить было особенно некуда, к тому же, у папы стало плохо со зрением. Тогда‑то мама и сказала: «Надо его продать». В тот момент она как раз надумала сделать в новой квартире ремонт, и нужны были деньги. Папа тянул резину какое‑то время, но мама настаивала, и в конце концов он продал его, как сам потом говорил, «по дешёвке» — то ли за 800, то ли и вовсе за 600 рублей. Долго после этого о нём жалел и скучал и иногда рассказывал, что видел его в городе и что он ещё «бегает вовсю», потом стал вспоминать все реже, а когда вышел на пенсию, с первых же пенсионных денег купил себе… велосипед. Наши мальчики, папины внуки, уже не заставшие деда за рулём автомобиля, так и запомнили его — на велосипеде. В хороший день он садился на него и объезжал нас всех, живущих теперь в разных концах города. Я жила ближе всех, на 9–м этаже блочного дома, и папа затаскивал велосипед стоймя в наш лифт, боясь оставить его на улице («Ещё украдут…»).
— Ну что, доча, может, бутылки есть у тебя пустые? — спрашивал папа. — А то я могу сдать поехать.
— Пап, посмотри сам на балконе, что найдёшь, все забирай, и вот тут ещё молочные.
Папа аккуратно все собирал, если бутылки были пыльные с балкона, мыл их в раковине, складывал в сумку, привязывал её внизу, на улице, к сиденью и катил в ближайший магазин. На обратном пути он уже не поднимался, а кричал снизу, от подъезда:
— Света–а–а!
Я выглядывала с балкона.
— Сдал на пять рублей! Занести тебе или спустишься?
— Оставь себе! — кричала я и посылала ему воздушный поцелуй.
Потом папа ехал к Нелле и спрашивал, не надо ли ей чего‑нибудь прополоть на даче, на что Нелля с готовностью отвечала: «Давай!». И папа, довольный своей нужностью, катил на дачу, которая находилась за Кубанью, так что нужно было переправляться с велосипедом на пароме, и наводил там порядок. Потом, когда замуж вышла Женя, любимым папиным занятием стало ездить к ней и нянчиться там с маленьким Родей. Ехать надо было через весь город, в потоке машин и троллейбусов, пересекая несколько раз трамвайную линию. Но папе это было ничего, одно удовольствие. А однажды он даже махнул к Аллочке, во Владивосток, но, конечно, не велосипедом, а поездом, который тащился целых восемь суток, зато таким образом папа единственный раз в жизни использовал свой бесплатный проезд участника войны.