Однако Кэт не собиралась сдаваться. Ее попытки вовлечь мать во всеобщее веселье, чудесным образом возродить ту Нелл, которую мы все помнили по старым девичникам, становились все навязчивее и принужденнее.
– Как думаешь, Нелл, кто станет нашей первой женщиной-президентом – Джеральдина Ферраро или Патрисия Шредер? – спросила Кэт.
Мать только пожала плечами.
– Ну, давай же, ответь. Джесси и Хэпзиба говорят, что Патрисия, а по-моему, Джеральдина.
– Нэнси Рейган, – пробормотала мать.
Мы все оживились, думая, что она наконец присоединится к нам, что спасение Нелл Дюбуа близко.
– Ладно, если Нэнси победит, я… заявлю свой решительный протест! – сказала Кэт.
Такого рода поддразнивание обычно было патентованным средством втравить мать в дальнейшую беседу, но на сей раз ответа не последовало – мать молчала, сгорбившись, низко опустив плечи.
Съела она совсем немного: половинку пирожка с крабами и ложку хлебного пудинга. Остальные, по-прежнему преисполненные решимости, наложили себе тарелки с верхом.
Когда над океаном стала сгущаться тьма, Хэпзиба разожгла костер. Высохшее на ветру дерево быстро загорелось. Пламя бушевало, рассыпая в воздухе снопы искр, гасших в темноте ночи. Мы сидели в круге света, повсюду чувствуя запах горящего дерева, и ни одной из нас не пришло в голову, как ярко полыхающий рядом с водой костер мог подействовать на женщину, для которой огонь и вода означали лишь трагедию и смерть, женщину, которая не могла даже смотреть на воду и которая заколотила досками очаг в своем доме. Мы были ослеплены тоской по той женщине, какой она была до всего этого. Теперь я плачу навзрыд, думая о том, как нелегко пришлось матери в тот вечер. Как она старалась крепиться. Как она приехала, только чтобы порадовать нас, и сидела на берегу, пока смертельная тоска разрасталась внутри нее.
Весь вечер она просидела на краешке одеяла, спиной к огню. Хэпзиба била в свой барабан галла. Звук получался жалобный и протяжный. Бенни положила голову на колени Кэт, а Макс уснул, и шерсть у него на спине глянцево блестела в отсветах пламени. Дрова потрескивали. Океан вздымался, волны с тяжелым уханьем бились о берег. Все молчали. Все отступились.
Около трех ночи, после того как наш костер обратился в золу и мы отказались от своего провалившегося эксперимента и покинули пляж, меня разбудил чей-то голос, звавший меня по имени. Помнится, это был призывный, настойчивый шепот. – Джесси!
Я села. В замешательстве я всплывала из глубин сна, в голове стоял туман. В дверном проеме маячил некий темный силуэт. Перегруженное адреналином сердце дико забилось в груди. Судорожно стараясь нашарить выключатель прикроватной лампы, я задела стакан с водой, скатившийся со столика на пол.
– Извини. Так вышло, – произнес чей-то голос.
– Мама?
Резкий свет рассеял темноту в комнате, на мгновение ослепив меня. Полуотвернувшись, я замахала в воздухе рукой, словно могла отогнать слепящее сияние. На лице матери было написано изумление. Она тянула руку, как школьник, который просит разрешения ответить. Повсюду была кровь. Она пропитала всю грудь и весь подол ее бледного нейлонового халата, струйками змеилась по ее предплечью. Капала на пол.
– Так вышло, – снова сказала она, повторяя это бесчисленное количество раз истеричным шепотом, который буквально приковывал меня к месту.
Несколько секунд я не могла ни пошевелиться, ни вымолвить слова, ни даже моргнуть. Я завороженно смотрела на льющуюся из ее руки кровь, яркую, блестящую, стекавшую размеренными толчками. Все мои чувства были притуплены благоговейным ужасом, я словно плавала в блаженной отрешенности от всего, что предшествует панике, тому мгновению, когда смысл произошедшего обрушивается на тебя всей своей многотонной тяжестью.
Но даже тогда я в исступлении не выпрыгнула из постели. Насквозь пронзенная ужасом, я медленно встала и пошла к ней, ступая, как в невесомости, шаг, еще шаг.
На правой руке ее не хватало мизинца.
Я стянула предплечье матери кушаком, использовав его как жгут. Пока я как можно плотнее прижимала полотенце к зияющей ране на месте мизинца, она легла на пол, и вдруг я поняла, что она может умереть. Моя мать может истечь кровью на полу моей спальни, на том самом месте возле окна; где я вешала свой серпантин.
На острове не было ни «скорой помощи», ни врача. Когда полотенце напиталось кровью, я принесла другое. Мать затихла. Лицо ее становилось все бледнее.
Когда кровотечение стало понемногу прекращаться, я одной рукой набрала номер Кэт, другой зажимая рану.
Кэт приехала с Шемом, который, несмотря на свои годы, поднял мать большими и сильными руками и отнес в тележку. Я шла рядом с ними, продолжая сжимать руку матери. У паромного причала Шем снова поднял ее и перенес на понтон. Он тяжело дышал, но постоянно разговаривал с ней:
– Оставайся с нами, Нелл. Не уходи.
Спустившись в кабину парома, он положил ее на пассажирскую скамью, дав нам указание держать ее ноги на весу. Кэт поддерживала их на протяжении всей дороги. А мать, все еще в сознании, но уже где-то очень далеко от нас, блуждала взглядом по потолку кабины, пока наконец не закрыла глаза. Кэт и я не обменялись ни словом. Мы плыли рассекая накатывающиеся черные волны, и кровь на халате матери уже запеклась, превратившись в бурую коросту.
Убывающая луна призрачно светила над нами. Я следила за тем, как ее свет, мягкий, как мохер, мерцает вокруг головы матери, и гадала, использовала ли она и на этот раз мясницкий тесак. Может быть, она специально прятала его где-то на кухне и я просто не заметила? После того как приехала Кэт, я стала искать палец матери, думая, что врач сможет пришить его. Я решила, что найду его на разделочной доске, как какой-нибудь овощной обрезок, но его нигде не было. Только лужицы крови повсюду.
Эта поездка через бухту подействовала на меня так, словно меня вытащили из моря багром, и снова вернула в реальность. Ту реальность, где ты сполна понимаешь, что нет никакой невосприимчивости, никакой штормовой палатки, никаких иллюзий. Неумолимая тяга матери к тому, чтобы увечить себя, никуда не исчезла, снедая ее, как рак, а я… я была поглощена совсем другим.
Вплоть до этой ночи я действительно думала, что мы движемся вперед – три шага вперед, два назад, примерно в таком ритме, – что это медленный и болезненный, но прогресс. Ум так хорошо приспособлен к переиначиванию реальности в зависимости от того, что нам надо. Я видела то, что хотела видеть. Я перекраивала самые спорные, самые неудобоваримые стороны своей жизни, превращая их в нечто сносное. Безумие матери я привела к норме.
Как описать, насколько подавила меня глубина ее умопомешательства? Моя собственная пассивность, отречение и следствием всего – чувство вины?
Я отвернулась к иллюминатору. Остров за нами поглощала тьма. Водное пространство казалось бескрайним, мерцающим, словно подсвеченным снизу. Я уставилась на короткий луч носового прожектора, который, как игла, прошивал волны, и внезапно подумала о морской богине, русалке Седне, про которую мать вычитала в библиотечной книге отца Доминика. Седне отрубили десять пальцев. Десять.