ТЕНИ НА СТЕКЛЕ
Игра в любовь
Есть ли на свете хоть что-то, кроме желания увидеть море? Люди перемещают себя в пространстве, глотают чужеземную пыль, раздражают жителей некогда тихих приморских городов, движимые лишь одной маниакальной идеей. Увидеть море. Некоторые говорят о пользе целебного йодистого воздуха, кому-то приятно тешить себя мыслью о солнечных ваннах. Вернувшись, все хвастают удачным отдыхом и восстановленным здоровьем. Но все это – не более чем общеизвестные правила хорошего тона. Не надо говорить о суете, разочаровании от грязного прибоя и усталости. Иначе, зачем вы поехали на море? Работали бы себе в душном кабинете, имели бы свой привычный бледный вид и стонали бы дома.
Море – это квинтэссенция летней глупости и бесшабашности, прожигание жизни и хмельная романтика по дешевке. Конечно, еще лучше – океан, но это уже из другого сериала. Ступени роскошной жизни от моря с его чахлыми чайками возносят нас к океану, яхтам и белым штанам Остапа Бендера. Нет, мы и море-то видели по профсоюзной путевке, а океан вообще был синонимом слова «миллионер».
Слова «когда я стоял на берегу океана» обыденно и буднично мог произнести Сенкевич, существующий только в анекдотах мифический капитан дальнего-дальнего плавания и коренной житель Рио-де-Жанейро. Никто из них на моем жизненном пути не попадался, поэтому слово «океан» до сих пор сладкой истомой набрасывается на меня и выкручивает горло счастливым спазмом. Так же, как запах жареной картошки и ландышей.
Самое счастливое время – это с жареной картошкой. Самое несчастное – с ландышами. И то, и другое сохранилось только запахами. Никаких других артефактов нет и быть не может. Потому что и счастье, и несчастье – были ворованные. Начало семидесятых, сравнительно сытые и веселые годы, с заливистыми голосами на праздниках, первомайскими гулянками, сдаванием в ломбард единственных золотых сережек за неделю до зарплаты и радостным возвратом их обратно. И – бараки, бараки, бараки… Ровными рядами – деревянные постройки на заводских территориях. Жизнь даже с деревенской не сравнить по степени открытости. Там хоть в своей избе можно было укрыться, а здесь – только стены, непрозрачные лишь для глухонемых, да длинный-предлинный коридор. Кто с кем сколько спит, кто чем мужа кормит, у кого дети плачут – все по клеточкам разрисовано. Каждая вынесенная за дверь тряпочка обсуждается так легко, словно ее специально напоказ выставили. Чужие мужья ругаются с соседками, как свои, но с оглядкой – как бы жена не заметила. Если чужой муж лучше своего – его ругают жалеючи и подносят стопку с утра. Опять же – с оглядкой. Уже на своего.
По субботам у всех гости. Кто не с гостями тот сам в гостях. Пытаться спать или книжку читать – бесполезно: стены резонируют от голосов со всех сторон, звона бокалов и топота ног чуть позже. Ноги у всех крепкие, рабочие, варикоза еще не знающие – каждую неделю кто-нибудь меняет половицы, хрустнувшие под озорной пяткой.
И на фоне этого – наша студенческая компания – разномастная, бедная, шумная. Коронное блюдо на всех – это картошка жареная. Две чугунные сковороды в наследство от бабушки, деревенского засола огурчики и медицинский спирт в аптекарских склянках. Спирт разводили с точностью до градуса будущие медики, огурчики резали и за хлебом бегали девочки-филологи, а я всегда жарила картошку. Почему-то моя картошка сражала всех наповал с первого раза, и пришлось нести бремя всеобщего кормильца. В это время в комнате накрывали стол, разводили спирт, бренчала гитара, все знакомились, флиртовали, приглядывались, танцевали даже. А я стояла как Наполеон, командовала войсками в лице двух чугунных сковородок и разговаривала сама с собой. Поначалу было обидно: на кухню забегали только спросить – скоро ли? Потом стало привычно, тем более, что обделенной мужским внимание я себя не чувствовала. Его вообще не было. Только если хмельные попытки сказать мне комплимент: «Какая вкусная у тебя картошка получается! Как повезет твоему мужу!»… Я все ждала, что вот-вот и кто-нибудь предложит мне жарить эту картошку до скончания века. Но такая мысль, даже если и появлялась, то быстро проходила при взгляде на моих подруг.
В моде в рабочих районах были девушки табуреточного типа: маленькие, крепкие, с кудряшками, громким заливистым смехом и блестящими икрами. У такой девушки непременно должны быть сильные маленькие руки и горячая выпирающая грудь. Она уверена в себе, крепка бедром и носит лодочки и креп-жоржет. Я же была похожа на девочек-моделей Келвина Кляйна, мода на которых пришла через двадцать с лишним лет. Я могла носить только майки и брюки, потому что во всех платьях у меня некрасиво выпирали костлявые коленки. Мои ключицы смущали даже всеядных студентов политехнического. Стрижка «под мальчика» являлась предметом зависти подруг, спавших на металлических бигудях. И за все мои девичьи двадцать лет у меня был только один мальчик, именовавшийся модным словом «ухажер». Он приходил в гости «на чай» со своими конфетами, долго и обстоятельно рассказывал про свою учебу в университете. Как настоящий физик мальчик был неухожен, невнимателен и вечно голоден. Его денег хватало только на железобетонные карамельки в бумажном кулечке. Даже неизбалованные барачные дети их не ели, звали «дунькина радость» и стреляли ими из рогатки. А я любила плиточный шоколад, выложенный на витрине пластами, ириски «Ледокол» и свежее овсяное печенье продолговатыми брусочками. Поэтому когда мальчик решил, что все приличия соблюдены, время пришло и меня уже можно целовать, я с удовольствием вытолкала его за дверь, кинув вслед мятый кулечек. На вопрос соседки, почему я не выгнала этого зануду раньше, мне ответить было нечего. Как-то неудобно было без повода.
А вообще-то – много было веселого, несмотря на отсутствие личной жизни. Зато я могла наблюдать ее у других. Я смотрела, как приходили и уходили мальчики и девочки, и иногда мне казалось, что это и есть судьба – стоять вот так у плиты со сковородками и картошкой, пока кто-то там устраивает жизнь в барачных комнатах. А потом приехал за моей однокурсницей мальчик, с которым у них была «бешеная любовь! Ну прямо как Ромео и Джульетта мы были, пока он не уехал в мореходку учиться. Аж в Ленинград!». Да, был тогда такой город – Ленинград. Откуда присылались фотографии и открытки, от которых замирало сердце. Иногда Ромео присылал фотографии их курсантской жизни – чаще всего увольнительные походы на выходные. Как это не было похоже на все прочие фотографии из армии с блатной дембельской романтикой. Письма Ромео были сухи и сдержаны – никаких тебе клятв в вечной любви и стихов «не гуляй допоздна, девчонка, пока солдат на боевом посту…». Рассказы о городе, друзьях и музеях. Однокурсница иногда зачитывала мне по странице, не боясь конкуренции, и спрашивала: «Как ты думаешь, он меня еще любит?» Я даже завидовать не могла такому счастью и только кивала головой.
И тут он приехал в конце ноября. Зашел на кухню в форме, вежливо поздоровался и спросил Настю.